АНТОН УТКИН - ХОРОВОД
Как я уже сказал, обитатели графского дома не выказывали расположения к внуку его хозяина. Иногда мне бросалось в глаза, как брезгливо улыбался священник, будто желая сказать: “Вот видите, господа, в моем приходе поселился чертенок”, и как досадливо морщился сам старик, когда рядом раздавался по-детски бесцеремонный топот Александра. Ему шел тринадцатый год. Я не мог не заметить, что ребенок хотя и не скучает, но больше проводит время с самим собою или в обществе своего воспитателя. Троссер, казалось, был привязан к своему подопечному, но никак не проявлял этого чувства, более того, производил он впечатление человека, который знает кое-что, но не только не подает виду, а как будто даже молчаливо отстраняется от своего знания. Мне неведомо, что его связывало со стариком и каким образом француз очутился в этом дремучем польском уголке, только думаю, что за многие годы службы он взял себе за правило никак не выходить за ее пределы. Еще представлялось мне удивительным, что, несмотря на некоторое недоброжелательство к юному созданию, никто не препятствовал ни его незатейливым желаниям, ни его шумным затеям, так что вел он себя вполне по-хозяйски, и его принимали за члена этой странной семьи. Мне сразу полюбился этот мальчик, и мало-помалу он почувствовал мою к нему приязнь. Иногда он приходил ко мне в комнату и расспрашивал о войне, которая я и сам не знал тогда, кончилась или нет, и скучными дождливыми днями я повествовал ему о всех своих приключениях, неизменно начиная с описания Hаполеона, которого видел не один раз и с которым один раз даже разговаривал. Мальчик внимал моим сказкам затаив дыхание, а в вопросах, какие он делал мне, проглядывала мятежная душа и поражавшая меня сообразительность. Hаша дружба не укрылась от внимательных глаз его матери. Порами она подолгу слушала наши беседы и улыбалась украдкой, сидя в углу с пяльцами и с отрезом шелка. Однажды вечером, когда мой неутомимый юный слушатель отправился наконец спать, надо сказать, весьма неохотно, его мать просила меня не уходить несколько времени и вышла уложить сына. В некотором недоумении я остался сидеть в креслах, гадая, что намеревается она мне сообщить. Примерно через полчасика в дверь раздался тихий стук, и графиня, выглянув в коридор, затворила ее за собой.
- Прошу вас, выслушайте меня, - взволнованным голосом начала она, - не правда ли, я могу на вас положиться?
- Отчего же нет, графиня? - отвечал я, сбитый с толку таким серьезным вступлением.
- Тогда слушайте внимательно, и вы поймете, что я хочу сказать теми словами, которые могут показаться вам лишними, - произнесла она, усаживаясь напротив. Такой бледной, растерянной и вместе с тем решительной мне еще не доводилось ее видеть. - Поймите меня правильно, - пояснила она, - мне не к кому, кроме вас, обратиться, не к кому отнестись со своими мыслями и тревогами, вы - единственный здесь, кому могла бы я довериться, вы друг нашего семейства, вы один ласково смотрите на моего сына - поверьте, для матери это очень много. Выслушайте же меня и подайте мне совет и помощь - в ваши лета, с вашим опытом это будет несложно исполнить.
После этих слов она ненадолго замолчала, отвернув лицо в сторону, а когда оно опять оказалось передо мной, ни тени растерянности уже не было заметно на нем. Голос ее, несколько раз до этого срывавшийся и переходивший в спазматический визг, снова обрел свою чарующую глубину. Она испытующе взглянула на меня, еще раз проверяя, не ошиблась ли в выборе, - правду сказать, и выбирать-то было не из кого, - и вот что я услышал.
- Мой сын не поляк. Точнее, поляк только наполовину. В его жилах течет кровь тех самых людей, которые, быть может, завтра отправят нас в изгнание. - Она отошла к окну, приподняла край сторы и некоторое время вглядывалась в темное пасмурное небо, нависшее над домом, над Польшей…
- Есть ли смысл описывать, что я пережила? У меня не достанет на это слов, да это вам и не надо знать - хватит и того, что сказано. Добавлю лишь, что фамилия моего тайного супруга звучит в России не менее громко, чем за ее пределами. Этот человек порядочен безупречно. - Она закашлялась.
- То, что я жду ребенка, нельзя было скрывать долее известного срока, и когда тайное стало явным, ничего, кроме горьких упреков отца, я не услышала в давящей тишине нашего огромного безжизненного жилища. Отец выговаривал мне, что я опозорила честь семьи, опозорила Польшу и предала его. Все это было правдой, но не производило на меня никакого впечатления. Колкие ответы вертелись у меня на языке, но я молчала. В моем случае история семьи как будто повторилась - ведь мою мать отец, попросту говоря, умыкнул, а теперь его дочь, пусть незаконнорожденную, обстоятельства поставили в похожую ситуацию. Поистине, провидение не забывает забрать у нас ровно столько, сколько было некогда дано.
- Как сказать, - заметил я, - многим незнакомо это вычитание.
- Почему же так, - спросила она, - одним знакомо, а другим нет?
- Я мог только пожать плечами, ибо на такие вопросы, кажется мне, не сразу найдется ответить и сам архангел Гавриил, - произнес Квисницкий. - Между тем графиня продолжила:
- Я родила здоровое дитя, и страсти улеглись во мне. Дома меня уже ни в чем не ограничивали, я нянчила ребенка и гнала прочь мысли о будущем. Отец сделался чрезвычайно холоден ко мне, на Александра не взглянул ни разу в течение всего первого года его жизни, все реже выходил из кабинета. Я по-прежнему не хотела довериться Анджею, и была права. Скоро некоторые обстоятельства заставили меня подозревать его в нечистоплотности по отношению к имущественным делам отца. Hесколько раз я пыталась поговорить с отцом откровенно, как бывало прежде, но поняла безнадежность таких попыток. Я будто уже и не существовала для него, зато пан Анджей с каждым новым днем, а точнее, с каждой прошедшей ночью приобретал небывалый вес. Hаконец не выдержал и Троссер: отец окончательно удалился в мир призраков, а Анджей вмешивался в дела совсем бесцеремонно.
Ему уже снилось, что отцовым имуществом распоряжается коллегия иезуитов, а я, сведенная до уровня приживалки, зарабатываю свой хлеб рукоделием в крохотной келье.
Потом, и дитя… Я не желала, чтобы он, как я, оказался человеком без имени, без средств и поэтому без права на жизнь.
Тут я начала понимать и долгие задумчивые взгляды отца, которые он устремлял на меня озабоченными глазами, да и то, отчего вдруг наши крестьяне не косили более на Бежицком лугу, и почему им, как и многим другим, теперь распоряжались какие-то тощие монахи, и по какой причине хмурится рассудительный Троссер. Троссер был человеком безусловно честным и как-то сообщил мне, что от одного стряпчего ему стало известно, что отец готовит завещание; а когда Анджей стал намекать, что неплохо было бы отдать Александра на воспитание иезуитам, я прозрела окончательно. Дошло до того, что я стала бояться яда, отравы, но эти страхи, слава Богу, оказались пустыми. Троссер, который знал меня с рождения, казался мне единственным, кому могла бы я доверять, но он не много мог. Я пользовалась полной свободой, а распорядиться ею как должно не имела права. До тех пор, пока я находилась при отце, я являлась для Анджея грозным напоминанием, но если бы я уехала в Петербург, он убедил бы отца предать меня проклятию и лишить даже той малости, на которую мы с сыном могли бы еще рассчитывать. Когда началось восстание, я поняла, что тянуть дальше нельзя и следует открыться отцу. Я написала в столицу, прося князя раздобыть церковную запись и приехать немедленно.