Валентин Маслюков - Любовь
Возле ракиты Ананья обнаружил пропажу большей части отряда, но не стал тратить время на удивление, отложив удивление и все другие посторонние чувства до пробуждения.
Государыня пошатывалась в обморочной слабости, ее придерживали с двух сторон витязь в полудоспехах и грузный боярин в долгополом кафтане, который и сам уже не дышал, а стонал, заглатывая воздух безумным ртом.
— Приготовьте веревки, — тихо распоряжался Ананья, отирая пот, — давайте венец.
Он водрузил венец по принадлежности, на поникшую голову государыни и принялся поправлять в спутанном золоте волос жемчуг. Потом, не изменяя все той же озабоченной ухватке, нашел на отвороте собственного кафтана иголку с приготовленной ниткой, достал из кармана грязный шелковый сверточек и десятком неверных, торопливых стежков, не раз уколов пальцы, подшил сверток к плотной парче платья — на испод широкого жесткого воротника. Осталось только опустить воротник на место и убедиться, что подавленные близостью змея соратники не обращают внимания на маленькие военные хитрости. Не более того понимала, что делается у нее за спиной, государыня.
Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался один человек — бирюч с барабаном.
Все удалились, как не были, а бирюч, потерявший неведомо где шапку коротко стриженный мужчина с выражением растерянности на хитроватой роже, спросил вдруг Зимку:
— Стучать, что ли?
Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, по видимости, утративший все свое остроумие и живость, скучно отошел от нее шагов на десять. А еще подумав, прибавил к ним несколько.
Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности; смутное представление о мужской чести не позволяло ему, однако, увеличивать это расстояние еще больше. Пятнадцатью шагами, ни больше ни меньше, измерялись достоинство бирюча и честь. Он достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл, позабывши намерение.
Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнула — повеяло дурным ветром.
В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, и однако первые же признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения. Он оглянулся: по всей лощине до самых дальних ее пределов, до чахлых кустов и обожженных взгорков не видно было ни одного человека. Кроме наряженной в ослепительное золото государыни, которая стояла уж слишком близко — подпертая хилой ракитой.
— Стучать, что ли? — жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.
Женщина не ответила.
Он опустил палочки и задумался, ощущая мучительное, до боли в утробе одиночество.
Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.
Руки бирюча прохватывала слабость. Он убрал палочки и достал бумагу, государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку, подумывая, может быть, огласить сначала послание, а потом уж вспомнить о барабане. Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул…
И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот разбудил зачарованную тишину лощины. Барабан колотился в безумии, и уже не отступишь, не уйдешь — змей обнаружил признаки сонливого раздражения, передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову, всю в костяной парше. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом.
Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная борозда — и ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем… отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.
Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.
Никакие жизненные перевороты, превратности бродяжничества не могли приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесу — праздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками, поразительное равнодушие к чужим страданиям, которое так изумляло Юлия в его дорожных товарищах. И это изумление, кстати, лишний раз только подтверждало мнение бывалых бродяг, что парень, конечно же, не в себе. Мнение тем более верное и вероятное, что и в самом избранном босяцком обществе едва ли найдется сколько-нибудь значительное количество уравновешенных особ, о которых можно без зазрения совести сказать, что они в себе и из себя не выходят. И тем не менее даже в этом, отнюдь не склонном к домоседству обществе сострадательные выходки Юлия, припадки доброты и отзывчивости, заставлявшие его то и дело выходить из себя, получали довольно двусмысленную оценку. Что вовсе не облегчало ему жизнь.
Словом, все, что происходило потом, когда несколько полных терпкой радости дней в Камарицком лесу промелькнули и канули в прошлое, оставив незаживающий след в душе, все это, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни, тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий судьбы.
Короткое счастье с Золотинкой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, на несколько дней счастье это пришло в то время, когда опустошенный, переболевший Юлий ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя, обретши успокоение в растительной жизни свинопаса. Но счастье пришло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды что-нибудь сообразить и принять надлежащие меры защиты.
Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на миг — ни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Как бы там ни было, то было счастье. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.
Юлий знал, что не простил Золотинку.
То есть не то, чтобы не простил, — тут и слово правильное не подберешь… Надо было бы сказать: не простил себе. Ибо любовь его в своей щедрой силе, нахлынув на Золотинку, возвращалась волной обратно — всем своим теплом и страстью, так что Юлий терялся в водоворотах чувства и уж конечно не мог различать — ужасно путался! — где граница, что разделяет самостоятельное бытие влюбленных, Юлия и Золотинки. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение… то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам.