Валентин Маслюков - Любовь
Непроизвольно и против желания, словно с намерением поторопить — не имея сил выносить даже недолгой неопределенности, Зимка бросила вопросительный взгляд на Ананью, который верхом на смирной лошадке оглядывал окрестности из-под руки.
— Небольшая заминочка, — понятливо отозвался он, извиняясь, — надо бы послать отрядец-другой, чтобы разогнали эту шваль — миродеров. Всегда вокруг дворцов это дрянцо — бродяги, бездельники и сумасшедшие. Лезут, как мошкара в огонь.
Обессиленная Зимка, честно говоря, не совсем хорошо понимала, чем бродяги, сумасшедшие и бездельники не устраивают ее палачей. Нелепое заявление Ананьи представилось ей вдруг уловкой, призванной оправдать не объяснимую иначе задержку… задержку, которая предвещает, быть может…
Надежда болезненным сердцебиением приводит Зимку в трепет. Она ничего не говорит и не спрашивает, она позволяет боярам усадить себя за стол, наскоро приготовленный подле избенки с пустыми окнами, пьет и ест, не замечая вкус сладкого вина, которое ей подливают с избытком. Мясо, фрукты и сладости доставляют ей извращенное удовольствие. Она продолжает есть и пить через меру, потому что самая мысль о мере у подножия лобного места кажется ей издевательством, одной из тех насмешек, которые способны еще что-то задеть в цепенеющей душе обреченного. Она продолжает есть и пить, проникаясь суеверным убеждением, что еда и вино сами по себе обладают спасительной жизненной силой. Она продолжает есть и пить с надеждой, что вместе с сытостью ослабеет, наконец, и отпустит все разъедающий, доводящий до изнеможения страх… Но, кажется, это только еще одно, недолгое, преходящее заблуждение.
Судья двух приказов, человек дела, Ананья отлично это понимает. В душе его нет места ни легкомысленным надеждам, ни пустым суевериям, ни даже особенному страху.
Отъехав от деревни в поле на солнцепек, весь в черном, Ананья нетерпеливо оглядывал просторный небесный свод — отсюда, с юго-восточной стороны, ожидал он разрешения некоторых своих затруднений. Досадуя на задержку, Ананья с неудовольствием оборачивался, когда раскатистые сотрясения в воздухе сообщали о новых судорогах того или другого блуждающего дворца — развалины гляделись грядою неровных скалистых холмов, отличных от прилегающих полей и перелесков полным отсутствием растительности. Кое-где, разделившись на отряды, скакали великокняжеские конники, получившие приказ травить миродеров в ближайших окрестностях дворцов, но эта охота мало занимала Ананью, он ждал крылатого вестника из столицы.
Досадливое нетерпение судьи выражалось негромким, но явственным чертыханьем, временами он позволял себе и такие сильные выражения как «старый хрен!» Если что извиняло судью в непозволительной горячности, так это, наверное, то обстоятельство, что даже в полнейшем уединении, в поле, Ананья остерегался называть старого хрена по имени. Так что, застигнутый врасплох или поставленный на очную ставку с каким-нибудь совсем неожиданным свидетелем, предусмотрительный судья всегда сохранял возможность оправдаться тем, что имел в виду самого себя.
Трудно сказать изменил ли Ананья мнение о том не названном по имени человеке, которого отметил столь нелестным обозначением, или же со свойственной ему, как отмечалось, предусмотрительностью оставил это мнение до другого случая, только он тотчас же замолчал и больше уж не поминал старого хрена с того мгновения, как приметил в небе черное, махающее крыльями пятнышко. Ну, наконец-то! только и сказал он.
Крупная орлица, вздымая ветер, свалилась судье на руки, и он без промедления срезал плотно примотанный к костлявой ноге мешочек. Посылка содержала в себе сморщенную посинелую кочерыжку, в которой привычный к ужасам человек признал бы отрубленный палец. Ананья признал тотчас. Палец великого слованского государя с глубоко въевшимся в плоть волшебным перстнем Параконом.
Настороженно оглянувшись на скромно стоявших поодаль дворян, он попытался сдернуть кольцо с обрубка, а когда не справился с этим, поглубже спрятал его в карман. Затем развернул испачканную почернелой кровью записку.
«Что, старый висельник, — писал Лжевидохин в приметном раздражении духа и тела. Неровные буквы злобно скакали, отражая стреляющие боли в лишенной пальца левой руке, — получил, что хотел?! Благодарности не дождешься! Шиш с маслом тебе, каналья! И если что — пеняй теперь на себя. Скотина ты, выродок!»
Лицо Ананьи не изменилось, пока он читал жестокие, но маловразумительные упреки. Напротив, казалось, он находил в них большой смысл — если судить по тому, как тщательно вглядывался в каждое слово, изучая каждый поворот пера и начертание букв. А прочитавши, удовлетворенно сложил бумажку и тщательно ее спрятал.
— Возвращайся к хозяину, не мешкав, — сказал он орлице, которая снова взлетела с земли на руки, отчего человек принужден был отклоняться, опасаясь резких взмахов крыла. — Я действую, как задумано, и покорно прошу хозяина известить меня, определилось ли что с истуканом. Как только истукан двинется в сторону змеева логова — если двинется — пришлите весточку. Так что туда и назад — живой ногой!
Пустопорожнее ожидание сменилось лихорадочной, если не сказать неприличной спешкой. Не утруждая себя больше учтивостями, Ананья поднял из-за стола обомлевшую государыню, толпой человек в сорок: бояре, дворяне, витязи в медных полудоспехах — двинулись наспех через поле, прокладывая во ржи мятую крученую тропу. Бояре в жарких долгополых кафтанах скоро уже сбились с ног и обливались потом; стесненная золотым платьем, подол которого волочился по ломаным стеблям, вздымая едкую пыль, путаясь и цепляясь, Зимка отмахивалась от мух и не успевала стирать капающий с бровей пот. Наконец с бессильным стоном она споткнулась и упала, обронив с головы венец.
— Фу-ты! Вот еще новости! — прошипел сквозь зубы Ананья, когда дворяне кинулись поднимать государыню. Судья удержался от упреков и понуканий, но так выразительно выпятил толстые губы, так нетерпеливо обмахивался он шляпой, озирая встающее за дворцами марево, что волей-неволей заражал беспокойством самых учтивых и стойких.
Последние шаги на краю ржаного поля, где начинался подступавший к самым развалинам жухлый и пыльный луг, шестеро дворян, поочередно меняясь, поддерживали ослабевшую государыню под руки, она ни слова не говорила и только облизывала губы. Драгоценный венец несли отдельно, и один нарочно приставленный человек, поспешая за государыней след в след, время от времени нагибался, чтобы перекинуть подол платья через камни и былье, не давая ему запутаться.