Макс Фрай - Большая телега
— Извините, — пробормотал я, чувствуя, что еще немного и ударю ее. — Я сейчас.
Распахнул дверь и, едва сдерживая детское желание завопить, чем громче, тем лучше, вывалился на улицу. Ничего страшного там, кстати, не оказалось, улица как улица, почти пустая, но в конце квартала маячила пара длинноногих подростков, неспешно от меня удалявшихся.
Надо же как повезло, с мрачным облегчением подумал я. Забраться в самое сердце Умбрии и почти сразу встретить чокнутую соотечественницу. И принять ее гон за чистую монету. И перепугаться неведомо чего. Хорошо хоть не усрался сразу на месте. Мои поздравления. Теперь можно и на вокзал.
До поезда оставалось еще часа полтора, но я решил, что впечатлений с меня хватит. Будем считать, по Сполето я уже нагулялся. Ну их в жопу, эти фрески. И акведук туда же. И арку заодно. В интернете картинки потом посмотрю, если невмоготу станет. Зато вот на фестиваль попал. Стало быть, можно ставить галочку — не зря приехал. И уматывать отсюда, уматывать, от греха подальше… Да, я испугался. Да, сумасшедшей идиотки. Да, сам такой же псих. Да, еще хуже. Согласен с размещением соответствующей карикатуры на внутренней доске позора. А теперь можно мне, пожалуйста, домой?
Я достал из кармана план города и некоторое время тупо на него пялился. Наконец сообразил, что не с того начал, сперва нужно узнать, на какой я улице. Поднял голову и сразу увидел на стене аккуратную табличку: улица Маркграфа Анскара I. Кто такой, интересно?[24] Очередной хрен с той самой горы, где гнездится Филиппо Липпи, создатель фресок, которые я никогда не увижу.
В перечне улиц и переулков Сполето такого названия не оказалось — ни на букву «м», ни на букву «а», я очень внимательно смотрел.
Я вздохнул — ох уж эти мне картографы — и пошел на угол искать альтернативу.
Эта улица, узкая, темная и сырая, словно ее строили из предрассветного сумрака, подвальной плесени и старческих размышлений, была названа в честь некоего графа Амвросия.[25] Который тоже не был упомянут в алфавитном перечне названий, напечатанном на обратной стороне моей карты, что хочешь, то и делай.
Я понял, что влип. Без точки отсчета карта совершенно бесполезна. Пока я не пойму, где нахожусь, вокзала мне не видать как своих ушей, разве что на знакомое место случайно выйду. Внутренний голос подсказывал, что это, пожалуй, вряд ли, не для того меня здешние лешие морочат, чтобы вот так просто отпустить, но я игнорировал его как мог, — а что мне оставалось?
На поиски точки отсчета я ухлопал минут двадцать, если верить часам, вечность, если довериться ощущениям. Напрасный труд. Некоторые улицы щеголяли новенькими табличками с неведомыми мне и местным картографам названиями, некоторые предпочли сохранять анонимность. К ангелу-трубачу, от которого до вокзала рукой подать, практически по прямой, и на карту смотреть не надо, я тоже не вышел, хотя втайне очень на него рассчитывал. Все-таки ангел.
Зато обнаружилось еще очень много стульев. Деревянные и пластиковые, соломенные и металлические, они попадались мне на каждом шагу, только что наперерез не бросались, но к тому, кажется, шло.
Самое время преклонить усталое бедро, сказал я себе. Сесть, покурить, расслабиться, а потом еще раз посмотреть на карту. Или просто по сторонам. И все тут же найдется. Куда оно денется. Не может быть, чтобы не нашлось.
Стоило принять решение, и вдруг оказалось, что выбрать подходящий стул из такого множества — непростая задача. Вроде бы не все ли равно, куда присесть всего на пять минут. Ан нет. Один стул показался мне слишком хлипким, другой — неустойчивым, у третьего сиденье мокрое, четвертый такого жуткого розового цвета, что ну его к черту, пятый — просто табурет, я их не люблю, а шестой всем хорош, но какая-то добрая душа уже усадила на него тряпичную куклу и поставила лукошко с луковицами, не разрушать же композицию. Зато седьмой — о-о-о-о, седьмой! Не стул, а почти кресло с подлокотниками. Сиденье и спинка обиты черной кожей, старой как мир, истертой до проплешин, но сохранившей остатки былого великолепия.
Облюбованный мною стул стоял посреди газона, но это меня не смутило. На то и трава, чтобы по ней ходить. Таково ее предназначение. Трава, по которой не ходят, все равно что человек, к которому никто никогда не прикасался, оберегая от стресса.
Стул не обманул моих ожиданий, оказался мягким, удобным, сухим и даже теплым, как живое существо. Глоток рома, сигарета — я согрелся и успокоился, уже который раз за этот невыносимо долгий, щедрый на нервотрепку день. И позволил себе прикрыть глаза — ненадолго, всего на минуточку. Максимум, на две. Все-таки я очень устал.
Когда я открыл глаза, небо надо мной было цвета спелого лайма, а под ногами сверкал мелкий белый песок, как будто я оказался на пляже. В остальном город выглядел как прежде: пестрые, давно не штукатуренные стены, оклеенные одинаковыми афишами с уже хорошо знакомой мне надписью: "Dei Due Mondi", узкие переулки, кривые арки, только тротуары скрылись под тонким слоем песка, а из-за плотно закрытых ставнями окон явственно доносился приглушенный рев и свист, как будто дома были под завязку набиты ветрами и бурями.
Ни фига себе, подумал я. Сплю. И понимаю, что сплю. И не просыпаюсь, как обычно, от понимания. Ну и дела. При всем при том проснуться мне как раз не помешало бы. У меня через час поезд, а я даже не начал идти к вокзалу; более того, до сих пор не понял, в какой он стороне.
Но проснуться не получалось — ни в какую, хоть плачь. Встать — пожалуйста. Пойти — на здоровье. Сказать вслух: "Какой пиздец" — да сколько угодно. Ну и фигли толку от всех этих действий, если я сплю? В незнакомом городе, на чужом стуле, посреди улицы, названия которой, между прочим, нет на карте, — хорош, нечего сказать.
Не знаю, сколько я там бродил. Возможно, вообще нисколько. Время, как утверждает мой просвещенный друг Эдо, это изменение материи. Персональной и, скажем так, близлежащей материи, данной нам в ощущениях. Потому что никто не в состоянии наблюдать изменения всей материи сразу. Тут за собственным чайником уследить не всегда удается.
То есть время (как и все остальное, добавляю я) — вопрос личного восприятия. Общего «времени», одного на всех, нет, затем и понадобились часы — чтобы хоть как-то сверять индивидуальные процессы. Когда мы говорим: «час», «день», «год», — всем кажется, будто они понимают, о чем речь, но появись у нас возможность обмениваться не словами, а персональным опытом, сколько было бы сюрпризов.
А пока я слонялся по окончательно опустевшему Сполето, никаких изменений материи, похоже, не происходило; возможно, и самой материи не было больше в моем распоряжении, только фокусы сбитого с толку восприятия да игры растерянного ума; рассуждать и предполагать, впрочем, можно до посинения, все равно хрен проверишь.