Антон Фарб - Изнанка миров
Я выключил мобильник и положил его обратно на стол.
— Какая ирония, — сказал голос у меня за спиной. — Дело, от которого зависят судьбы десятков миров, завалил безграмотный астланский мальчишка.
Голос был до боли знакомый. Я обернулся, и увидел его хозяина: согбенный, лысый, с косым шрамом через бровь… и все с той же надменной яростью в голубых глазах. Он был одет в черно-белую сутану монсальватского священника. Пустой рукав был завязан узлом.
— Выходит, все это время мы работали на Монсальват? — спросил я.
— Да, — сказал Идальго. — Но теперь это не имеет никакого значения.
— Как ты меня нашел? — спросил я.
Бывший тортугский пират криво усмехнулся.
— Повезло… Я потерял твой след в Тхебесе: решил было, что ты сгорел вместе с «Наутилусом». А потом мне просто повезло…
— И что теперь? — спросил я.
— Полчаса назад Чандра Пратап Шастри был найден задушенным в своем номере. На месте преступления было обнаружено удостоверение директора фирмы «Гильгамеш» Каина Ахашвероша. Полиция уже едет, Картафил. Для тебя все кончено.
Я устало присел на краешек кровати и покачал головой.
— Ты не понимаешь… — с досадой сказал я. — Для меня это никогда не будет кончено. Так уж я устроен.
И мы стали ждать, когда приедет полиция.
ПЕРЕХОД
Грузовой отсек тяжелого транспортного самолета «Геркулес» похож на чрево левиафана. Массивные шпангоуты смыкаются над головой, как гигантские ребра. Тусклые лампочки на потолке, забранные металлической сеткой, похожи на позвонки. Гул четырех мощных моторов — рев разъяренного чудовища — заглушает все звуки в отсеке и тупой вибрацией отдается в позвоночник через твердые деревянные скамьи, привинченные к стенкам отсека.
На этих скамьях сидим мы: специальное диверсионное подразделение N42-05. Четыре часа назад «Геркулес» оторвался от бетонной полосы военного аэродрома Саргон и взял курс на Ангкор Шань. По моим расчетам, мы уже должны были покинуть Сеннаар и сейчас находиться в Небесном Эфире. Но момента Перехода я не уловил…
Мои руки сжимают холодное железное цевье штурмгевера. За плечами — парашют, на голове — кожаный шлем. На шее намотан белый шелковый шарф, символ Легиона. На нагрудной нашивке нет имени, только номер: 42–05/7. Это цена, которую взимает Безымянный Легион.
Ни у кого в подразделении 42–05 не осталось имен. Кем бы ни были они в прошлом — наемники из Меггидо, партизаны из Астлана, ветераны уличных битв из Тхебеса, боевые пловцы и амазонки из Рльеха, охотники из Тимбукту и воины-каннибалы из Гондваны — все они теперь легионеры. Командует подразделением сержант, здоровенный громила с копной соломенных волос и чугунной челюстью. На скуле у него выжжен багряный крест: клеймо отступника, которое ставят изгнанным из ордена рыцарям Монсальвата.
Я помню его: когда-то давно, в прошлой жизни, его звали Арнульф.
Лампочки под потолком одна за другой гаснут. В хвосте самолета вспыхивает красный фонарь, под которым появляется темно-синий прямоугольник ночного неба. Ледяной ветер врывается в отсек через открытый люк.
Я встаю и защелкиваю карабин вытяжного троса за натянутый под потолком канат. Поправляю штурмгевер и лямки парашюта. Вслед за всеми медленно шагаю к разверстой пасти люка.
Выброс десанта контролирует сержант. Скользнув по мне слепым взглядом, Арнульф хлопает меня по плечу и во второй раз выталкивает меня в стылое ничто.
Ангкор Шань
По утрам я просыпался от запаха напалма.
Запах этот, резкий, бензиновый, доносился из долины Патала, раскинувшейся у подножия горы Меру; на склоне этой горы и был разбит концентрационный лагерь для военнопленных. Иногда меня будили низкое монотонное гудение летающих крепостей, сбрасывавших бомбы на маковые плантации, и гулкие раскаты взрывов — но чаще всего бомбы рвались так далеко, что если бы не напалмовая вонь, пробивавшаяся сквозь насыщенный испарениями джунглей воздух, можно было забыть, что где-то идет война…
Со склона горы долина была похожа на ноздреватое зеленое мочало, подернутое белесым туманом и придавленное желтым гноящимся небом. На востоке горизонт наливался голубовато-розовым кровоподтеком, а чуть дальше к северу тянулись к небу столбы дыма от далеких опиумных пожарищ. Пробуждаясь ото сна, джунгли шевелились и бурлили, как густая похлебка: вздыхали, стонали, заливались бодрыми птичьими песнями, оглашались сытым тигриным рыком и верещанием обезьян. Покачивались на ветру кроны огромных баньянов, шевелилось зеленое море папоротников, вздрагивали сплетения лиан, а над всем этим высились, будто остов затонувшего корабля, руины Храма.
Каждый день нас, заключенных из концлагеря, колонной гнали туда на раскопки, смысл которых, похоже, был непонятен ни нам, ни конвоирам.
Мы вышли из лагеря сразу после рассвета. Полторы сотни изможденных, искалеченных, грязных, оборванных, ослабевших от голода и болезней, страдающих лихорадкой и дизентерией, чудом выживших военнопленных конвоировали всего-навсего два десятка маленьких, юрких шаньцев, вооруженных разномастными трофейными автоматами и винтовками. Они шли по обеим сторонам колонны, в черных пижамах и соломенных шляпах, лопоча между собой на своем булькающем языке, и принимаясь верещать не хуже обезьян (на которых шаньцы были удивительно похожи), если им вдруг казалось, что мы идем слишком медленно.
Дорога, по которой мы ковыляли, была вовсе и не дорогой, а всего лишь просекой в джунглях, с разъезженной грузовиками колеей в густой жирной грязи. В колее стояла затхлая вода рыжего цвета. Через полчаса извилистая колея вывела нас к деревне: дюжине бамбуковых хижин вокруг утоптанной земляной площадки. В канаве, на обочине дороги, прямо в грязи копошились крысы и голые дети. Завидев колонну пленных, туземные ублюдки стали швырять в нас камнями — убогие маленькие существа, никогда не знавшие иной жизни, не видевшие ничего, кроме этой грязи и нищеты, готовые умирать и убивать за свое право жить и подыхать в грязи и нищете, ненавидящие все, что не было грязным и нищим, гордые и непокоренные в своей грязи и нищете…
Сразу за следующим поворотом показались ворота Храма: две огромные колонны, густо оплетенные ядовитым плющом, соединялись массивным и замшелым каменным блоком, с которого на всех входящих безмолвно взирал лунообразный лик Авалокитешвары. Левую щеку божества покрывали оспины пулевых отверстий, корону взорвали ручной гранатой во время давно забытой войны, но полные губы будды все так же флегматично улыбались, а маленькие выпуклые глаза смотрели в душу все так же пристально и бесстрастно…