Татьяна Мудрая - Brat Prince and Михрютка
Нет, туда я больше не ходок, да и надобности нет.
Этот паренек попадал в раковый центр уже трижды. Вначале его ставили на ноги в детском корпусе, а в четвертый раз приблатненный папаша выдрал для него шикарный отдельный бокс по нашу сторону коридора, прямо в его начале. Сыну шестнадцать лет, как-никак. Переходный возраст: из отрочества во взрослость. Переходное пребывание — между местом надежды и обиталищем безысходности.
Ибо для него уже нет иного исхода, кроме смерти, и все это понимают, кроме его дикобразного отца. Не уверен, что отец его любит — просто жалеет расстаться с дорогим имуществом, на поддержание которого убухано столько бабок. С наследным принцем всего воровского отребья.
Сюда я хожу исключительно в сытом состоянии. Как они говорят, «хорошо нажратым». Они — это два тупоголовых богатыря косая сажень в плечах, иначе — амбалов два на два, что дежурят перед дверью. За те деньги, что папаша им дает, он мог бы принанять десяток сиделок получше той, что только и умеет, что махаться с ними по очереди на черной лестнице. Вот и сейчас один на страже, другой в резерве. Я незаметно, как туман, проскальзываю в палату — вот мы и здесь, почтенные.
Сашка распростерт на ложе: под шелковым стеганым одеялом совсем плоско, профиль костяной, роскошные белокурые волосы, нимало не нарушенные «химией», раскинулись по всей подушке, фиалковые глаза полуприкрыты. «Белее лилий, тоньше горностая», пропел бы сейчас король Анри Четвертый, заново переписав свою оду к прекрасной Габриэли (и — «последнее прости»).
Увидев меня, Сашка еле приподнимает голову, но радуется вполне громко:
— Михрютка! Вот молодец, что пробился. Вчерашний день пропустил, да?
— Прости, заспался, — смеюсь я почти без голоса. На самом деле просто не насытился как положено. — Скажи, как ты догадался, что я Михрютка?
— Выглядишь одно к одному, — улыбается он в ответ. — Волосы дыбом и чернющие, глаза как плошки с дегтем, на руках по три локтя, на ногах по четыре коленца.
Это каждодневный ритуал. Хотя я и на самом деле похож на известного неуклюжего персонажа шестнадцатой (так?) полосы «Литературки», которую он мог застать разве в архивах Ленинской Библиотеки (зал периодики, отделение для школьников). Годы — не тетка.
— Ты съел свой ужин, шпингалет? — спрашиваю я, и этот анахронизм приводит его в такой буйный восторг, что приходится зажать ему рот ладонью.
— Не-а. Маруся ушла погулять. Там каша заморская, манная в тарелке на столе. Говорили, от самого Гурьева.
Я кормлю его с ложечки остывшими комками, что также превращается в ритуал. Называется «Голодным ты совсем невкусный». С такого месива поправишься, как же: изюм размокший, урюк с жесткими волосами, и ведь если по-доброму кулинарить, поверху такая карамельная корочка должна получиться. Ну это нам без надобности, такое Сашке уже не проглотить.
— Ну как, ты решился, Михрютка? — спрашивает он, облизывая нижнюю губу. — А то я вообще истаю в шкилетину. И так во мне кровь не моя, а наполовину заёмная.
— Не дури. Тебе еще год остается по самым плохим прогнозам.
Вру. Нагло. Он понимает.
— Тогда расскажи сказочку.
Это тоже часть повседневного обихода. Но я вспоминаю для него не сказку, а быль, хотя и приукрашенную до неузнаваемости моим юношеским оптимизмом.
Птенцы гнезда Петрова. Ах, как хорош был я на капитанском мостике, брабантские кружева в блестках, шпага на перевязи, усыпанной мелкими алмазными розочками, пистолеты, такие неуклюжие, с колесным взводом курка! (Простите меня, если что-то перепутал: обеспамятел вконец.) А как блистал на ассамблеях! Пудреный парик до плеч — чаще я обходился своей пышной гривой, только подвивал ее крутым бараном и обсыпал то мукой, то мельчайшей белой глиной, но иногда стриг под корень ради накладных волос, выписанных из самого Парижа. А какие у меня были камзолы — с золотым шитьем, кованым кружевом, с бриллиантовыми пуговицами величиной с лесной орех! Трость с круглым резным набалдашником и трубка с крепчайшим кнастером в углу алого рта! На машкерадах я торжествовал в другом платье — иногда мужском, с такими короткими и задранными кверху фалдами, что напоминал самому себе танцорку, но по большей части — в тяжелой робе со шлепом, вздетой на кринолин. И ах, какие шутки были мною шучены! Как в меня были все влюблены — и кавалеры, и дамы, и мин херц, наш полудержавный властелин, и сам царь Петр, и царская блядка Анна Монс, и другая — Мария Гаментова! А уж персональный кубок Большого Орла был мне всегда их махальщиками предоставлен.
— Как ты неприлично говоришь, Михрютка: мама бы сказала, что ты для меня неподходящая компания.
Мама Сашки умерла незадолго до его болезни: лимфосаркома. Думаю, это у него наследственное.
— Ты про что? Ах, это словцо и производные от него были в таком ходу, что даже Антиох Кантемир употреблял их в своих сатирах ничтоже сумняшеся. Женки — б…ди, мужчины — б…ны.
— Ой, да перестань же!
Стеснителен он до удивления: не понимаю, как в такой семье, где даже его младшие сестры…
— Так что, мне продолжать?
Художник Рокотов. Портрет неизвестного молодого человека.[1] Треуголка, камзол тончайшего сукна, придворная шпага толщиной в вязальную спицу. Я описываю не парсуну, а оригинал. Такого, как я, тогда называли «хорошеньким мужчинкой», но без нынешней голубоватой окраски этих слов. И «…глаза как два обмана», влажно мерцающие, переменяющие настроение ежечасно и ежеминутно. Колдовские очи.
Тогда было много сражений — с турками, с немцем, со своими же холопами-пугачевцами, — и чистая кровь щедро лилась на землю. Эта иноземная шлюшка кавалер д'Эон тоже как-то слишком тесно со мной сблизился. Но сие я уже Сашке рассказывал.
Сашка слушает зачарованно. Ради одного этого я и тереблю старые раны.
— Гроза двенадцатого года…Ну, это долгая история, о ней как-нибудь позже. А потом настала новая эпоха. В чем-то более скудная, но и радостей было немало. Знаешь, эти хрестоматийные строфы тоже про меня:
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
— Врешь! Это про Онегина, мы в школе заучивали!
— А сам Онегин-то кто?
— Русский денди, как учил нас Юрий Лотман!
Он такой умный, что даже не верится. Эльфийский корень сказался.
— Ну хорошо, не спорю. Это писано про моего друга Эжена. А вот сие про тебя, и не смей отнекиваться!
Он ловок был, со вкусом был одет,
Изящно был причесан и так дале.
На пальцах перстни изливали свет,
И галстук надушён был, как на бале.
……
И на устах его, опасней жала
Змеи, насмешка вечная блуждала.
— Это не про меня, а про тебя самого! — мальчишка едва не подпрыгивает от азарта.