Мария Теплинская - Дядька
— Ах, Гайдук, дружище! Надо же, дождался меня, дождался… Я и не чаял, не верил, что дождешься…
И снова тяжкое горе встало перед ним: вот ведь и Гайдук дождался, а матери уже нет…
А в хате было безмолвно, чисто, как будто бы и ухожено, и все-таки отчетливо сквозила какая-то стылая пустота; было ясно, что в доме уже никто не живет.
Ничего, казалось, не изменилось с тех пор, как три года тому назад уходил он из родного дома, прощаясь с ним навсегда, не веря, что когда-нибудь сможет вернуться. Все было по-прежнему: и белые завески на окнах, и пестрые цветные половики, и клетчатое покрывало грубой шерсти на старой широкой кровати с горой подушек в суровых полотняных наволочках — и все же ощущалось присутствие чего-то нового, нарушившего привычную гармонию. Оглядевшись по сторонам, он увидел, что это была маленькая серая кошка, что свернулась на потемневшей от старости, еще бабкиной, укладке. Кошечка приподняла изящную головку и слабо, жалобно мяукнула. Янка вдруг почувствовал, как к горлу его подступил комок, а перед глазами все расплылось и задрожало.
— Это Мурка, — послышался у него за спиной Леськин голос.
Он обернулся и увидел ее в дверях. Она стояла в дверном проеме темным силуэтом, окруженная плавающим радужным ореолом. Она уже успела одеться, и темная панева тяжелыми складками свисала ниже колен; тонкие смуглые пальцы все еще затягивали гашник.
— Мурыся, Мурысенька! — позвала она кошку.
Однако Мурке явно не хотелось покидать обжитое местечко, и тогда Леська пробежала через всю горницу, стащила кошку с укладки и, прижимая ее к себе, уселась на лавку. Но Мурка почти тотчас же мягким и ленивым прыжком соскользнула с ее колен и, пристроившись на полу возле ее ног, принялась невозмутимо вылизываться.
— Она хранила ваш дом, — кивнула Леська на кошку. — Все девять дней, что…
Голос у нее внезапно задрожал, подобно струне, готовой вот-вот лопнуть, и она не смогла договорить. Резким поворотом она отвернулась к окну, тяжело плеснув длинной темной косой, однако Янка успел заметить, что веки у нее припухли, а ресницы слиплись тонкими черными лучиками. Он понимающе обнял ее и привлек к себе, как делал, бывало, в далеком детстве, утешая в каких-то пустяковых ребячьих бедах. Она послушно припала к его плечу, крепче обхватила за теплый бок и горько, с отчаянием разрыдалась.
Ему осталось лишь беспомощно гладить ее по голове.
— Лесю, голубка, ну успокойся! Ну что ж теперь поделаешь, на все воля Божья… Ну не надо плакать, ей тяжко от слез…
И тут у него перед глазами снова все поплыло, и он сам ничего уже не видел сквозь горькие, до сих пор сдерживаемые слезы.
Спустя менее получаса Янка стоял на крыльце и с силой плескал себе в лицо студеной водой; Леська, стоя рядом, сливала ему на руки воду из ковша. Сама она уже умылась, и свежие чистые капли еще дрожали на ее черных ресницах. Она уже не плакала, хотя маленькая грудь по временам все еще нервно вздрагивала, да голос порой прерывался.
— Последние дни она совсем уже не вставала, — рассказывала девочка. — Высохла вся, почернела, лежит пластом, словно тень, порой часами не ворохнется. А голос-то какой стал слабенький! Я в той же горнице стою, в другом только углу — и то едва слышу. Прежде она хоть с костылем, едва-едва, но все же ходила, а потом уже и на это сил у ней не осталось. Я забегала к ней, пособляла, конечно, чем могла, да ведь вот в чем беда: не могла ведь я долго у ней засиживаться, дома ведь тоже дела сколько…
Он лишь кивнул в ответ. И в самом деле: в чем ей оправдываться? Чем она, такая пигалица, могла помочь его несчастной матери, если ни один знахарь оказался не в силах одолеть злую судьбу, излечить надсаду?
— И так-то, — продолжала она, — Савка все бухтел на меня, хотя порой и сам к ней захаживал. Кстати, это он тын ваш подправил, ты видел? А то уж совсем было повалился…
Они снова прошли в хату. Леська вновь примостилась на лавке, он присел рядом; подался вперед, опершись локтями о колени, лег подбородком на сжатые кулаки. Леська с какой-то щемящей нежностью смотрела на его темную от загара крепкую шею, на светло-русые завитки волос, такие по-детски трогательные. За три года волос у него улегся, перестал пушиться и из прежнего, чуть золотистого сделался совсем в тон степного ковыля, что стоит у нее дома на полке в маленьком глиняном кувшинчике — разве что чуть потемнее, чем тот ковыль. Она протянула руку, погладила его по голове; волосы приятно скользнули под рукой.
— Ясику, ты же был совсем белый, ровно одуванчик! — удивилась она. — Теперь какой-то темный…
— Да ну, — отмахнулся Ясь. — Никогда я не был «ровно одуванчик»! Ты просто не помнишь.
Они и сами не заметили, как разговор снова вернулся к прежней тяжелой и скорбной теме.
— Дня, Ясю, не проходило, чтобы не помянула она тебя. Да все судьбу свою проклинала: «Вон, мол, у соседей — трое, что бугаи, здоровые! За что же моему-то, единственному, злой жребий выпал?» А по весне видение ей было, уж какое — не знаю, она не рассказывала, да только пришла я к ней на другой день, а она и говорит: «А ты знаешь, Лесю, Ясик наш скоро воротится!» я так и села! «Когда?» — спрашиваю. А тетка Агриппина мне: «Да вот этим летом, верно, придет. Ох, дождаться бы!» И с тех пор так и ждала тебя со дня на день, да все повторяла: «Скоро придет, скоро придет…» Соседи все жалели ее, а промеж собой посмеивались: совсем, мол, с горя баба сказилась! А я с чего-то поверила… С тех пор, поди каждый день бегала на шлях, глядела тебя, выкликала…
А однажды засиделась я у ней допоздна — ей тогда уж совсем худо было. А она мне все говорила: «Шла бы ты, Лесечку, до дому, тебя уж, верно, ждут давно…» А я часто допоздна у ней засиживалась, а бывало, что и ночевать оставалась. Вот так я у ней сидела все да сидела, покуда дед за мной не пришел; тогда уж на дворе совсем темно стало. Всю ночь я потом ворошилась, все уснуть не могла, страшно мне было чего-то, тяжко… А поутру вскочила ни свет ни заря, паневу только накинула, даже кос не заплела — и бегом к ней! А Гайдук ваш воет, да так что душа стынет… Подбежала я, дверь распахнула, а она…
У девочки снова перехватило дыхание: не смогла она произнести страшного слова.
— Остыла уже совсем, — всхлипнула она наконец. — стрункой вся вытянулась, и очи уж закрыты, и руки… руки на груди крестом сложены…
Он долго и тягостно молчал, потом поднял голову и негромко попросил:
— Про Кулину мне расскажи. С Кулиной что теперь?
— Кулина замуж вышла, — бумажным голосом ответила девочка. — На тот хутор, за Миколу-шляхтича.
Янка даже не дрогнул в ответ: он, в общем, и ждал чего-то в этом роде. Он даже удивился про себя, когда понял, что не слишком огорчен: за три года разлуки Кулина утратила для него свою реальность, стала чем-то неопределенным, отвлеченным, словно лики святых на иконах. И уж в сравнении с тем горем, что так внезапно на него обрушилось, все остальное мельчало, делалось малозаметным и будничным.