Лея Любомирская - Живые и прочие
Андрей Сен-Сеньков
КОЛЫБЕЛЬНЫЕ В СЛОМАННЫХ МУЗЫКАЛЬНЫХ ШКАТУЛКАХ
Моему сыну
Музыкальные шкатулки со сломанными механизмами играют колыбельную так странно, что меняется смысл ее текста. Мнется пижамка синтаксиса детского сна. Ребенок пропадает в то место, куда выбрасывают безнадежно засохшие цветы, неделю назад зря пойманные немолодой подружкой невесты.
1В польской колыбельной поется о том, что иногда правило «родителей не выбирают» не срабатывает. Для этого нужно обмануть аистов белых камер слежения. И родиться у той, у которой, если потребуется, хватит сил перерезать красный видеошнур клюва.
2В аргентинской колыбельной поется о том, что сразу не нужно закрывать глаза. Перед тем как наступить ресницами на пол сна, надо, чтобы проверили периметр нового места соленые телохранители наворачивающихся на слезах глаз.
3В венгерской колыбельной поется о том, что у ангела собаки самый красивый на свете ошейник, а ангел кошки летает выше всех вкусных птиц. Моего ангела, малыш, ты можешь использовать в качестве живого щита, когда будешь пробиваться наверх, туда, где все живут в бесконечном гражданском браке.
4В литовской колыбельной поется о том, что маленькому актеру нужно предельно осторожно играть в игры, у которых отрицательное математическое ожидание. Может случиться театр, где зрители любят на поражение. Срежиссировав выигрыш, проигрываешь пальцы, вставляя их в драмкружки серебра и золота.
5В исландской колыбельной поется о том, что в этом мире больше не бывает детских писателей. Книги, которые они не успели написать, можно подглядеть при первом поперечном разрезе во время вскрытия тонкого тела пустой страницы.
6В каталонской колыбельной поется о беременной кошке, принесшей к двери хозяйки пойманную беременную мышь. Все женщины начинают часто дышать. У всех эмбрионов учащается сердцебиение, когда они слышат хруст.
7Какая-то очень серьезная поломка, и в перуанской колыбельной поется о выступлениях Гудини. Когда на сцене его погружали в воду, зрители тоже — непроизвольно — задерживали дыхание. Через минуту в тишине среди публики можно было услышать глубокие выдохи пуф, пуф, пуф. Лопались кожаные пузыри, люди тонули в синих креслах. После представления они возвращались к обычной жизни. Часто купались, часто ездили к морю, никогда не топили щенят. Так хорошо они жили вовремя не похороненными.
8В арабской колыбельной поется о том, что в голодные годы на вкус лошадь ничем не отличается от всадника. Прокусывая разделяющее их седло, рискуешь потеряться внутри того, кто в свое время внимательно делал и всадника, и коня. Делал с такой любовью, с какой маленькая собачка имитирует совокупление на ноге хозяина.
9Во вьетнамской колыбельной поется о пляжных фотографиях. О тех, где головы просовывают в разрисованный картон и ты забавно превращаешься в капитана пиратского корабля, русалку или циркового силача. Точно так же Бог просовывает голову к нам в живот, а мы притворяемся, что это очень весело — заболеть раком печени.
10Египтяне поют чужую колыбельную о том, как артисты блошиного цирка сушат потные рыжие шкурки после представления. Пока они голенькие лежат на спинах, поджав усталые лапки кверху. Завтра блохам снова прыгать миниатюрными австралийскими животными, кормя кровью хранящихся в сумках на животе невозможных кенгуру.
11В латышской колыбельной поется о том, как, испугавшись чего-то, независимый человек резко всплывает с глубины. В крови победно закипает кислород красно-белыми фанатскими шарфиками московского «Спартака». Любой наш матч общего прошлого всегда проходит на чужом поле с подкупленным судьей.
Юка Лещенко
СТРАШНО
Будит ночью, забирается под одеяло.
— Знаешь, — говорит, — страшно.
— Ну что тебе страшно?
— За занавеской.
— Нет там ничего.
— Есть там! Дышит.
— Ну что дышит? Это сквозняк просто.
— И скрипит.
— Это окна. Они старые совсем, деревянные, или, может, ветка стучит.
Лежит тихо-тихо, потом трогает за плечо:
— Сходи, пожалуйста, прогони.
Иду в его комнату, нарочно топаю, строго кричу в занавеску:
— Ну хватит, уходи, уходи отсюда!
Выжидаю две минуты, зову:
— Все, ушел. Иди спать.
Укладываю его, укрываю, целую в щеку, в ухо и в макушку.
Возвращаюсь — под одеялом пахнет его теплом. Ложусь, смотрю на занавеску — дышит, скрипит. Сквозняк, повторяю себе, старые окна.
И так каждую ночь, пятнадцать лет уже, с самого медового месяца — в Паланге тогда штормило, песок прилипал к стеклам и невозможно было выйти к морю, сразу заметало холодным и колючим, — будит и говорит:
— Знаешь, страшно.
Знаю. Но я уже немножко привыкла.
Екатерина Перченкова
ОЛЕНЬКА
Труднее всего пришлось с серьгой.
Камень вышел легко: Оленька только чуть-чуть отогнула край каста и поковыряла внутри иголкой. Выпал на колени, потерялся в складках халата, был найден и придирчиво осмотрен со всех сторон. Снизу обнаружился клей — тусклый, желтый, запекшийся. Оленька фыркнула. Ну почему, почему такую красивую вещь нельзя было сделать хорошо?
Это всё китайцы. У-у, предатели. Разменяли на мелочовку, на тираж, на дешевые поблескушки — всю свою тысячелетнюю ажурную точность. Какая-нибудь узкоглазая дура поленилась закрыть каст как следует, капнула резиновым клеем, чтобы держалось лучше. И даже не подумала, вот как Оленька сейчас: «Красивая вещь». Получила свои полдоллара и купила вонючей лапши на обед.
А Оленька может себе позволить думать что угодно: во-первых, она учится в художественном, во-вторых, охотилась за этой серьгой полгода.
Анне шло черное, красное и белое. Поэтому кожа у нее была белая и тонкая, как фарфор на просвет; волосы черные, гладкие, убранные в тяжелый пучок на затылке; а в ушах серьги с красной яшмой. Даже на ночь не снимала.
Анна в профиль — это высокий лоб, темный завиток, по виску бегущий за ухо, нос с горбинкой, крупные красивые губы, чуть тяжеловатый подбородок, крошечное, как из слоновой кости вырезанное ухо. И темно-красная капелька на мочке, словно укололи иглой и выступила кровь. Будто третий глаз или родинка — зацепишься взглядом и не знаешь, куда деваться. Снимет — и будет совсем уже не та Анна.