Аше Гарридо - Видимо-невидимо
— Разве мертвые не к тебе идут? — спросил Видаль.
— Кто знает, в чем больше человека, в душе его, улетающей прочь, или в теле, остающемся лежать сморщенным яблочком печеным? Я так думаю, что пополам. То, что отсюда ушло, то навек со мной. То, что здесь остается… Вот с ним хочу побыть, пока можно. До света. Тогда зови его друзей, похороните и помянете. Я приготовлю всё. Нравился он мне. Вот, — сунула Видалю пустое ведро, — что стоишь? Воды принеси.
Утром Мьяфте ушла, как обещала. Поцеловала мастера в холодный лоб, согбенной вдовой просеменила к двери.
Видаль посидел еще, глядя и не видя, как птица скачет по столу и теребит саван.
— Эй, кыш! — птица подпрыгнула, громко хлопая крыльями, перелетела ему на плечо, стала перебирать волосы, больно ущипывая за ухо. — Ну тебя… пора нам. Эх, птиченька, зачем я на свет-то родился? Одно горе от меня, а? Что матери родной, что отцу, что вот… А? Что молчишь, лоскутница?
Птица мурлыкнула, нахохлилась, припав к плечу. Вдруг закинула голову и защелкала длинным клювом по-аистиному — Видаль дернулся, чуть с лавки не свалился с перепугу. Птица вспрыгнула ему на голову и громко, на весь дом, пронзительно заорала.
— И это вот ты — моя душа? — спросил у нее Видаль, но птица не ответила, нелепо растопырив крылья, порхнула к двери, ударилась, упала на пол.
— Ну, пошли тогда, — сказал Видаль, поднимаясь. Снял с крючка старую рваную куртку, которую мастер надевал в самые грязные дождливые дни. От той, что носил обычно, остались окровавленные ошметки. Вместе с Мьяфте отрывали их от изорванного камнями тела. Видаль тряхнул головой, зажмурился, отгоняя воспоминание. Вот так теперь есть и будет всегда, и никогда не изменится это. Можно забыть, можно отстраниться. Но на самом деле всегда теперь будет так: мертвый мастер, камнями вколоченные в его тело обрывки замши, едва слышные, монотонные причитания Мьяфте — не рыдания для облегчения собственной боли, а необходимая работа: обмыть остывающее тело руками и водой, обмыть уходящую душу голосом и словом. Того, что случилось, не отменить.
Видаль распахнул дверь рывком и шагнул наружу. Постоял с зажмуренными глазами и осторожно сел на ступеньку, медленно выпустил воздух сквозь сжатые зубы. Пока Мьяфте была здесь, он невольно сутулился, чтобы рядом с ней оставаться, ближе к ее взгляду и глухому голосу. А теперь — исполнился решимости, выпрямился во весь рост. Вот и отметился лбом о притолоку. Птица пробежала по рукаву вверх, вскочила ему на голову и заурчала озабоченно.
— Всё-всё, идем, — сказал Видаль и поморщился: вороньи когти изрядно оцарапали кожу под волосами.
Одну дорогу к мастерам знал Видаль: через поваленную березу прямиком в Суматоху. Туда и пошел.
— Хейно-то совсем отбился от компании… — Мак-Грегор заглянул в глиняную кружку, примериваясь, звать ли уже подавальщика, или сначала допить остаток.
— Да он всегда был домоседом, — с набитым ртом возразил Кукунтай.
— Он-то? Да где его только не носит! — хмыкнул Хо.
— Он основательный. Каждый листочек выглядывает. Может с каким-нибудь кустиком неделю провозиться, — заступился Гончар. — Вот и сидит дома, всё возится, возится.
— Да брось, у него там уже всё готово, скоро в гости позовет — рождение места отмечать, — возразил Мак-Грегор.
— А мне этот мальчик не нравится, — сказала вдруг Ганна. — Неприятный. Много об себе воображает.
— Да ладно, что он тебе?
— А что Хейно из-за него чуть не погиб — этого что ли мало?
— Как это — чуть не погиб? — всполошился Кукунтай.
— Да вот когда его из дому уводил.
— А, это… ну, дело такое. Бывает. В пути мало ли чего случиться может! Мальчик ни при чем.
— Как ни при чем? Если б не он, Хейно бы с караваном пошел, не стал бы рисковать. Вот уж нашел ученичка, как будто ближе не мог.
Хо неодобрительно покачал головой.
— Мастеру виднее, где и когда. И кого в ученики брать. Это всё не просто так случается. Кто кому мастером приходится, кто кому учеником — не в этой жизни решено. Говорят, учитель и ученик связаны между собой в девяти рождениях. Потому и узнают друг друга с первого взгляда. Потому и доверяют друг другу. Уже виделись. Уже вместе росли.
— Это как еще — вместе росли? — фыркнул в пивную пену Олесь.
— Да не как дети по одной улице бегают, в одной луже полощутся… Растет ученик — и учитель растет. Хотя, с другой стороны, именно как дети в одной луже — да, так и есть. Потому что для вечности что ученик, что учитель — дети малые. Учить их еще и учить. Расти им и расти…
— А мне он все равно не нравится. Хейно с ним, как с писаной торбой, носится. Его дело! А мне-то что? Его ученик, не мой. И мне он — не нравится. Дурачок какой-то. Ой… Хейно! — Ганна вдруг приподнялась, просияла.
— Смотрите, Хейно! Пришел все-таки…
— Где? — обрадовался Мак-Грегор, встал, выглядывая тощий длинный силуэт в толпе, а точнее — над нею.
— Да вон же — высокий, вон!
— Ты что, девушка? — удивился Кукунтай. — Волосы же…
— Брюнет, — покачал головой Мак-Грегор. — Что это ты, Ганнуся?
Ганна перевела на друзей испуганные очи:
— Правда, волос черный. Как это я так? Ой, не к добру это!
— Ну, Ганна, не полоши себя попусту. Мало ли, что померещилось. Против солнца смотрела.
Ганна отмахнулась и проводила высокого тощего незнакомца мрачным взглядом. Он давно удалился, скрылся в толпе, а она все никак успокоиться не могла: кружку с места на место переставляла, отламывала куски пирога и оставляла на тарелке, то и дело пыталась встать и идти к прилавку, вместо того, чтобы кликнуть подавальщика.
Что такое тревога? Вот ведь — не чувствуешь ни любви, ни страха, просто всё остановится внутри и больше не движется. Не может двигаться, теряет это свойство. Потому и не чувствуешь ничего. И поверх бесчувствия души — мечешься телом, словно оно за двоих пытается двигаться, испугавшись неподвижности души.
— Ладно, ладно тебе! — пытался ее успокоить и Хо. — Ну с чего ты взяла, что это что-то вообще значит?
Ганна вскинула голову — резкие слова едва не сорвались с губ. Но застыла, переменившись в лице, побелела вся. Мастера повернулись в ту сторону. Незнакомец стоял перед ними, слегка сутулясь, как Куусела сутулился обычно. И куртка на нем была — старая куртка мастера Хейно, вся в штопке и заплатах. Он стоял, сунув руки в карманы, и молчал, и мастера молчали, глядя на него. Он был какой-то странный и этим пугал — то ли сумасшедший, то ли просто очень больной: и ежится, и глаза горят бессмысленно, и перекошен обветренный рот. Ганна прижала руки к лицу, чтобы не закричать от нахлынувшего ужаса. И тут края куртки зашевелились на груди незнакомца и на свет вылезла, моргая и широко разевая длинный клюв, встрепанная черная птица, вроде ворона или грача… или поменьше — может быть, скворца или дрозда какого-нибудь. Трудно было ее рассмотреть толком, хотя она вот — вскарабкалась по замызганной замше и уселась на плече незнакомца с важным видом, переводя взгляд блестящих черных глаз с одного мастера на другого.