Мария Теплинская - Дядька
Но это все будет потом, а пока он, сидя возле дотлевающего костра, поет своим новым друзьям незнакомую доселе песню, рожденную далеко от этих мест, но принятую этой землей, как и этот чужой одинокий мальчишка теперь принят ею за названного сына.
Глава пятая
Рожь доспевала. Колосья налились, отяжелели, согнулись на высоких стеблях. У дороги рожь примята, густо запылена.
Горюнец задумчиво вертит в пальцах жесткий, щекочущий ладонь колос, ясный взгляд его устремлен вдаль, туда, где желтая нива вдруг резко сменяется темной полосой ельника, над которым раскинулось белесоватое, словно выгоревшее за лето, небо.
— Надо бабам сказать, что серпы уж пора готовить, — произнес над ухом стоящий рядом Савел.
Горюнец перевел на него глаза. Уставясь в землю, Савка сосредоточенно обгладывал колосок, двигал крепкими челюстями, разжевывая мягкие еще зернышки, то и дело сплевывая колючую шелуху.
— Ты один жать пойдешь? — спросил он, выковыривая застрявшую в зубах ость.
— А то что ж, — спокойно повел бровями Горюнец, — Митранька-то мал еще, уморится совсем на такой работе.
— Ой, балуешь ты его… Гляди, вырастишь лежебоку безрукого! У меня ему давно бы небо в овчинку свернулось! — Савка на этих словах забавно сжал кулаки и стиснул у переносья белесые бровки.
— Руки коротки, — усмехнулся Горюнец, снисходительно поглядев на него. Выгоревшие, растрепанные вихры торчат, как у мальчишки, тугие загорелые кулаки воинственно сжаты — петушок бойцовый, да и только!
Горюнец вздохнул; затуманила ему сердце какая-то смутная грусть, и лишь немного погодя он понял: лето кончается. Не успел оглянуться — вот и рожь поспела, шелестит сухими остистыми колосьями Скоро ему вместе с соседскими бабами выходить с серпом на полосу — и заноет поясница, и натруженные мускулы будут болеть, и едва закроешь глаза, будут всякий раз мерещиться падающие под серпом колосья. А потом… потом пожелтеют и облетят березы, небо низко затянется тяжелыми облаками и понесется над землей печальный журавлиный клич. И зарядят дожди, и раскиснут дороги, и с новой силой встрепенется дремлющий в груди недуг… Нет, нет, лучше об этом не вспоминать!..
Савка тоже подумал о скорой жатве: вот-вот в поле выходить, а у баб еще, небось, и серпы не наточены.
На жатву вышли через несколько дней после того. Савка спал в ту ночь беспокойно, ворочался с боку на бок, сбил простыню. Среди ночи, в самый глухой час, будто кто-то толкнул его — сон слетел и исчез без следа.
В горнице было душно, несмотря на открытое окно, в которое глядела черная мгла. С печки доносилось негромкое покряхтыванье деда. На лавке ровно и глубоко дышала Леська; он различал в потемках ее вытянутую тонкую руку, смутно темневшие длинные пряди полураспущенных волос. Девчонка спала безмятежно, сладко, и в нем отчего-то шевельнулось острое, мелочное раздражение: как он, бессовестная, может спать в такую духоту, когда сам он мечется на горячей подушке, безуспешно пытаясь снова заснуть! А между тем, он больше работает и, следовательно, больше устает. «Надо было мне на сеновал идти спать, — подумал Савка. — А вот Аленку подниму завтра ни свет ни заря, нечего ей разлеживаться».
Немного погодя он все же заснул, обхватив руками подушку, да так, что она встала горбом. Спал тяжело, будто летел камнем в черную бездонную яму; понемногу эта яма стала светлее, в нее вползли негромкие голоса, хлопанье дверей, какой-то скрип…
Твердая рука матери тряхнула его за плечо.
— Савося, вставай, пора!
Савка потянулся, завозил головой, потом с трудом разлепил веки.
— Аленка встала? — осведомился он, широко зевая.
— Давно уж! По воду зараз побежала.
Савка тряхнул головой, резким движением повернулся и сел на постели, потом сильно зажмурился и вновь резко открыл глаза, сгоняя последний сон. Совсем проснувшись, стал натягивать пропыленные будничные портки, узлом затянул гашник. Ох, тугой получился узел, вечером опять придется Аленку просить, чтобы развязала: у нее пальчики тонкие, чуткие, любой узел распутают.
— Матуля, слей на руки! — крикнул Савка, выходя на крыльцо.
Тэкля поливала ему из ковша; он горстями плескал в лицо холодную воду, шумно фыркая и отплевываясь.
На двор, слегка покачивая ведрами на коромысле, вошла Леська. Ее босые ноги оставляли в пыли цепочку узких изящных следов, окруженных круглыми пятачками сорвавшихся капель. Проходя мимо, она задела Савку ведром, оставив на его портках темный мокрый след.
— А, чтоб тебя! — выругался Савка. — Вот дал же бог такую нескладеху!
— А ты не стой на проходе! — не осталась она в долгу, одно за другим опрокидывая ведра в большую бочку.
И вот снова бежит вприпрыжку по двору, с пустым коромыслом на плече.
— Алеся, не надо больше воды, — остановила ее Тэкля. — В поле уж скоро.
Из хаты тянуло горячим, с легкой примесью чада.
— Ой, оладьи мои! — всплеснула Тэкля полными руками. — Не сгорели бы! — и кинулась в хату спасать оладьи.
Оладьи не сгорели, хотя немножко покрылись копотью. Дымящуюся миску с ними поставили на стол — одну на четверых. Ели быстро и молча: с набитым ртом не очень-то разговоришься. Оладьи к тому же были прямо с огня, обжигали пальцы и рты — тут уж тем паче не до разговоров. Леська, правда, как-то открыла рот:
— А знаете, — начала она, — какой я нынче сон видела?
Но Савка тут же грубо оборвал ее, ткнув пальцем в дымящиеся оладьи:
— Ты ешь давай! Некогда болтать!
Когда с оладьями было покончено, опять стало недосуг: Тэкля увела внучку в бабий кут одеваться.
Еще вчера они вдвоем, раскрыв сундуки, долго перебирали старые наряды, переложенные от моли сухой полынью: тонкого белого холста сорочки с богато расшитыми рукавами; тяжелые роскошные паневы с ярким рисунком, с каймой по краю; разные навершники-безрукавки, гарсетки-кабатки, вышитые передники, искусно вытканные пояса-дзяги. Отобрав то, что нужно, сразу отложили в сторонку, чтобы назавтра взять готовое, а все остальное богатство, вдоволь полюбовавшись, с сожалением снова убрали в сундук.
Теперь они ушли в бабий кут — узкое пространство между печью и стеной —, задернули холщовую занавеску. Порой занавеска шевелилась, из-за нее доносился Тэклин недовольный голос:
— Задом наперед одеваешь! Стань ровно, не горбись! Не бабка ты старая, нечего тебе кособочиться… О господи, и в кого ты тощая такая, все висит на тебе… Мать твоя в твои годы глаже тебя была…
— В меня, в меня! — смеясь, крикнул дед.
— Молчи уж! — сварливо отозвалась жена из-за занавески. — Нашел, право, чем хвастать!