Словами огня и леса Том 1 и Том 2 (СИ) - Дильдина Светлана
Чувствовал: в нем самом и впрямь словно жили две половины — одна стремилась лечить людей, жить с ними в дружбе и мире, вторая тянулась к лесу, любила и знала лес, и не желала подчиняться тем, кому положено по умолчанию. Вот с этой второй стороной Кайе оказался ближе всех прочих.
О севере — жизни там, обычаях, нравах — с ним лучше было даже не заговаривать. А вот о рууна слушал с большим интересом, верил тому, чему другие не верили — чувству другого на расстоянии, например; но Огонька задевала его снисходительность по отношению к дикарям. Он говорил о них так, как говорил бы о занятных лягушках каких-нибудь.
Но… при этом он слушал не так, как Атали и другие, кому Огонек пытался рассказывать. Для них это была сказка. Честное слово, если б и сам Кайе состоял только из одной, близкой Огоньку части! Когда юноша направлял его на тренировке, или серьезно расспрашивал, неужто дикари и впрямь хорошо рисуют, спорил, насколько безопасны те или иные ягоды и коренья, к которым Огонек привык у рууна, рассказывал о землях Асталы, и прочих, которые видел — он был действительно близким. Даже ближе, чем Лиа, которая все-таки принадлежала другому миру. Если бы…
Кайе, похоже, чувствовал, что Огонек и не пытается в прежнее, а занял какую-то новую, выжидательную позицию, и в нем самом росло напряжение, вдобавок к тому, что и так между ними висело. Иногда замолкал на полуслове — и смотрел в упор, будто на противника в Круге. И оборвать Огонька на полуслове мог — а потом уже оба не рисковали продолжить, и темы той не касались вовсе.
Все напряженней становились и самые обыденные разговоры. Огонек все с большим напряжением ждал, когда Кайе наконец не выдержит.
В этот день после очередной тренировки они ушли к реке Читери. Заканчивались дожди, вода текла грязная, бурная, текла с собой всякий сор. Но здесь, выше окраин, это не городской был сор, а лесной. Кайе нравилось бороться с течением, Огонек же побаивался — помнил, как барахтался именно в этой реке, в другом только месте, и едва не погиб. Поэтому предпочитал сидеть на прибрежных камнях.
— Ты не можешь мне простить смерти родителей? — спросил Кайе, выбираясь на берег — словно продолжал прерванный только что разговор. — Я же согласился считать тебя невиновным… и твоего отца, или хоть не думать об этом больше.
— Если ты думаешь, что только это причина… Ты не убивал их намеренно. А случайно — кто знает, сколько еще погибли людей там, в пожаре?
— Там были глухие места.
— Это верно… Но и северные разведчики, и наша семья оказались в огне. Но нет, камня за пазухой я не держу, нет нужды говорить о прощении.
Огонек встал, зашел по колено в воду. Даже разговоры о том пожаре вызывали смятение — и нежелание оставаться на берегу. Кайе не отставал:
— Тогда почему?
— Я говорил… оба мы изменились. А ты желаешь, чтобы я стал таким, как раньше, хотя тебе самому я-прежний уже не был бы нужен.
— Это все северные отговорки.
— Я всегда был с тобой честным. Вспомни.
— Был, — хмуро сказал Кайе.
Тот день неожиданно закончился мирно, даже хорошо: ожеребилась одна из грис, принесла золотого детеныша, и они забыли о разговоре, наблюдая, как крохотная кобылка пытается встать на ноги, пушится и тянется к людям, не только к матери.
— Хочешь, будет твоя? — спросил Кайе.
— Пусть лучше будет моя подопечная…
Как бы мог счесть ее своей, когда не имел и своего дома?
Потом, пока новая тень еще не легла между ними, Огонек снова заговорил о целительстве. Долго думал — раз нельзя в город и нет смысла навязывать себя тем, кто в доме, быть может… храмовые больницы? Знал, что туда обращаются, и служители помогают не только молитвами.
— Ты можешь их… попросить, — сказал, надеясь, что приказы не понадобятся — люди не любят тех, кого им навязали.
Огонек помнил, как тот резко ответил в дороге, когда речь зашла о простых горожанах, но против храмовых целителей Кайе вроде бы ничего не имел.
— Тебе совсем делать нечего? — спросил он слегка раздраженно, однако не стал возражать.
Полукровка не сомневался — спорить с Кайе не станут, не сумасшедшие, но задумался все же, насколько вправе Дитя Огня указывать жрецам? Высших при больнице нет в любом случае, но если будут возражать они, высшие?
— Во что ты веришь? — спросил он, пытаясь отыскать взглядом контуры Башни, но ее не было видно за древесными кронами. Кайе то ли понял его взгляд, то ли просто сказал то, что оба знали и так:
— В Хранительницу. В себя. Наверное, в своих близких тоже.
— И все? А те, что создали мир, и незримые, что повсюду…
— То, что нечто неведомое пронизывает весь мир я знаю и так, зачем мне еще в это верить, — усмехнулся Кайе. — Почему я могу менять облик? Почему моя кровь из огня? И тот же Хлау — он человек, но он не такой, как простой земледелец. Он высшее существо? Нет. А Хранительница — она иная. Есть что-то еще помимо нее, но я не знаю, как с ним общаться и возможно ли это.
— А ваши жрецы…
— Я не знаю, сколько там истинного чутья, а сколько — старинных знаний, всеми забытых. Не стоит думать об этом. Мы не мешаем друг другу.
**
Когда Кайе, понемногу принимая на себя новые обязанности, оставлял дом — это бывало теперь все чаще, на несколько часов, иногда пару суток — Огонек уходил в больницу. Но там, наверное, дорого заплатили бы, чтобы больше не видеть его.
Больница находилась при одном из городских Домов Земли — не совсем вплотную, чтобы не мешать приходящим по другому делу, но и не слишком далеко. Две арки — за одной принимали пациентов, за другой раскинулся больничный каменный двор, в нем темнел узкий сарай, где на циновках в ряд лежали пациенты. Те, кто мог сам ходить, сидели под полотняным навесом в ожидании, когда ими займутся. Там же во дворе поднимался невысокий обруч колодца, под соседним навесом готовилась немудреная пища — лепешки и каша, в глубине подручные растирали корешки и листья, составляли всяческие лекарства и мази. Сбоку притулился каменный домик, где больных лечили горячий пар и разные ароматные травы. Сейчас в Астале было еще прохладно; Огонек как-то представил, каково там сидеть в самую влажную жару и ему стало нехорошо.
На излечении никогда не было меньше двух десятков пациентов, в основном людей среднего достатка.
Бедноту заболевшую принимали в “домах исцеления” в рабочих кварталах, и туда служители наведывались сами, когда не справлялись местные лекари. Огоньку туда соваться Кайе настрого запретил. Люди с окраинных кварталов, чернорабочие, не имели и такого ухода.
А здесь было довольно чисто, хоть и витали тяжелые запахи, и мухи летали в немалом количестве. Однако больных и впрямь ставили на ноги.
Огонек вновь оказался на самой низшей ступени: таскал воду, подметал, стирал, на него охотно спихивали самое тяжелое тутошние работники, приставленные к целителям.
Новое дело удовлетворения не принесло.
Косые взгляды и брошенные сквозь зубы слова он терпел, как и черную работу, был даже ей рад. Совсем уж плохо с ним обращаться не смели, а остальное — неважно. Хуже было другое — пациенты его участия не хотели, кажется, им неприятно было даже то, что полукровка моет пол и выносит горшки.
“Уж сюда-то могли не пускать это отродье”, не раз и не два слышал он. Загрустил. Потом понял, что лучше уйти — только мешает лечению. А совсем к выгребной яме становиться — Кайе всем служителям головы оторвет, да и хотел не этого.
Истину утаивать все равно бы не смог. Спасибо, юноша особо и не расспрашивал, не нравились ему разговоры о болезнях и неблагополучии. Лишь однажды спросил, и Огонек постарался соврать убедительно, однако вранье спасением не было.
А однажды все чуть не закончилось плохо. Кайе силуэтом обозначился в арке, веселый и нетерпеливый, окликнул товарища, когда тот тащил два сосуда с водой.
— Бросай это всё, — велел он, не слушая возражений. — Ты тут водоносом, что ли, устроился? Я думал, что-то нормальное.