Алёна Кручко - Полуночные тени
Я хлебала густую мясную похлебку и рассказывала, тетушка Лизетт качала головой, служанки ахали, и все это было восхитительно безопасно. Так безопасно, что меня аж потрухивать начало — теперь, когда бояться стало нечего, когда с непонятным бродягой разбираются его милость и молодой барон, а тьма вместе с ночными страхами осталась за крепкими запорами, у меня кончились силы. Словно весь тот страх, который я отгоняла днем, навалился разом. Даже слезы на глаза навернулись.
— Выпей-ка, девонька, — невесть откуда в руках тетушки Лизетт возник стаканчик.
— Это что? — растерялась я. — Бражка, что ли? Не, я не это… не надо, не буду я!
— Пей-пей, — прошамкала Инора. — Глотнешь, да спать ложись, а утром будешь как ягодка свежая, наливная да румяная. А то вона, бледная вся, дрожишь да плачешь, ровно сама с тою нежитью встретилась!
Я взяла стаканчик. Руки и впрямь дрожали. Пить не хотелось, не люблю я брагу; но вспомнилось вдруг: почти так же, как мне сейчас Инора, бабушка говорила рыдающей Джильде… "выпей да спать ложись, а утром все иначе покажется"…
— А что нежить? — спросила я.
— Да сидит, по всему видать, на Ореховом, — ответила Лизетт. — Давеча хотели стадо на ту сторону перегнать — не пошли коровы-то, забились. Косарей пришлось налаживать. А косари тоже боятся: третьего дня шорникова дочка пропала, по ягоды пошла и не вернулась. Неладно в лесу, и маг не помог. Одна надежда, что молодой господин в городе чего умного узнал. Видели ведь, не один приехал? Говорят, этот, как его, Эннис, хоть только из учеников, кое в чем посильней мэтра Куржа будет. Да ты пей, девонька. Быстро пей, не думай, чего над ней думать, над гадостью этой.
Я зажмурилась и хлебнула добрый глоток. Брагу в бароновом замке гнали крепкую — даже покрепче, чем у нашего Колина. Шибануло в нос, обожгло рот и горло — а потом стало вдруг тепло, навалился сон, и вся нежить, сколько ни есть ее на свете, показалась не стоящей не то что страха, а даже памяти. Я подтерла миску корочкой, дожевала — лениво, почти через силу.
— Вот и умница, — сказала где-то рядом тетушка Лизетт. — Пойдем, девонька, спать… Уложу тебя в Динушкиной каморе, а Динуша с бабушкой поспит.
Динуша, внучка старой Иноры, согласно закивала. В ее каморке мне приходилось уже ночевать. Там было хорошо, тепло: Динушкин уголок помещался как раз между печкой и хлебной кладовой; от кухни его отделяла толстая полосатая занавеска, утро отмечали сонные голоса служанок и запах разгорающихся дров, и воду на умывание можно было брать не из колодца на дворе, а здесь же, в бочке. Это сейчас, летом, все равно, а зимой — очень даже кстати!
Юбку я скинула сама, и даже мимо подушки головой не промахнулась, — но укрывал меня уже кто-то другой. Лизетт, наверное… я засыпала, в кухне шушукались служанки, за стенкой шумно ужинали стражники, и Рольф с ними — его, верно, тоже раскрутили на рассказ, — а в окно стучала тьма, но я совсем ее не боялась.
Стремительной тенью я летела над залитой лунным светом тропой. Страха не было, только слегка разбавленное тревогой любопытство. "Запоминай дорогу", — бубнил над ухом смутно знакомый голос; я оглянулась, никого не увидела, зато заметила, что меня тут тоже вообще-то нет. Ни рук, ни ног, ни собственно ушей!
Тут я вспомнила, что сплю, рассмеялась и полетела дальше. На всякий случай запоминая дорогу.
Светлый березняк с земляничными полянами, с мягкой травой. Сюда ходят по ягоды детишки замковой обслуги, здесь набирают грибов — бочками, и господам и челяди хватает. В лунном свете он весь — сверкающее серебро на серебре черненом, чертог, достойный Звездной девы.
Старая вырубка, заросшая кипреем, печальная, словно пеплом подернутая.
Обширный малинник.
Елки с осинами, места мокрые, буреломные, волчьи.
Густой, почти непролазный орешник по склонам прячущего ручей неглубокого овражка.
Мост — крепкий, слаженный на века прадедом его милости Эстегарда. За мостом тропа делится на две. Одна ведет вдоль ручья к реке, к рыболовным угодьям. Вторая — в нашу деревню и дальше, к мельнице. Но меня потянуло от натоптанных людьми путей прочь.
Я летела над ручьем, и черная тень скользила по серебру воды, и лунный свет будоражил кровь. Наверное, было в этом что-то от любви — а верней, от страсти. Острая хмельная радость, восторг, сила и власть, и упоение, и тень печали, потому что все в этом мире рано или поздно заканчивается — рано или поздно, так или иначе …
Полет мой закончился резко, неожиданно и больно. Словно в огненную стену с маху врезалась — опалило душу, золой осыпались крылья, швырнуло вниз, на прелый хвойный опад, во влажную стынь, в непроглядную тьму небытия. Так или иначе, мелькнуло в помраченном сознании, а следом — радостно — вот и конец.
То, что случилось дальше, было так странно и страшно, что даже для сна — чересчур. Тень — моя тень! — поднялась с земли полузверем-получеловеком, чужим и чуждым. Шевельнулись острые уши, дрогнули чуткие ноздри. Незнакомые — мне, Сьюз! — звуки и запахи она — я, тень! — опознавала легко и безошибочно. Сходятся свои. В тех, кому пора, бурлит жажда, жжет, зовет, забирает. Их много. Больше, чем хотелось бы. Плачет девчонка, зло сопит мальчишка. Хватит ли на всех? Нужен третий, ох как нужен! Хорошо бы — большой и сильный.
Я-тень медленно огляделась. Звериные глаза видят четче человеческих. Различают каждую травинку, каждый листик. Взгляд останавливается на детишках. Девчонка такая худенькая, слабая. Лучше бы пока ее не трогать. Но — слишком мало осталось тех, кто держится.
Я-Сьюз разглядывала вышедших навстречу мне-тени. Были они разные, очень разные. Некоторые — совсем как люди. Мужчины и женщины, молодые и средних лет, подростки, несколько детей. Другие — в нетопыриных крыльях, словно в плащах, с мохнатыми острыми ушами, с волчьей пастью или когтями рыси на почти человеческих пальцах. С глазами, горящими желтым голодным блеском. Были и такие, человечий облик которых почти истаял, но моя — тени — память помнила их людьми, знала по именам и любила.
И лишь одно было в них общее. Словно пеплом подернуты все; и я — тень — знала, почему. Опаленные виной души, сердца, израненные безнадежностью, желание забыть — и страх забыться. А я — тень — была за них в ответе. И от меня ждали чуда.
Много лет.
Много десятилетий.
Они верили. Вопреки очевидному, вопреки безнадежности и отчаянию. Наверное, только эта вера и держала их, помогая оставаться людьми.