Екатерина Лесина - Хроники ветров. Книга суда
Сегодня Михель заглянул под вечер и, поставив на стол тяжелую сумку, принялся выгружать продукты. Кругляш белого сыра, глиняная крынка, перевязанная платком, крупные куриные яйца в глубокой миске и мягкий ароматный хлеб.
— Мать велела передать, — буркнул Михель. — И это… ей.
Последним на стол лег полотняный сверток. Ярви протянула было руку, но в последний момент испуганно одернула. Михель нахмурился и, силой сунув сверток девушке.
— Бери уже. Мать сама шила… для тебя, стыдобища.
Ярви расплакалась. После того первого вечера она больше не плакала, разве что по ночам, когда полагала, что никто не видит. И верно, Фома не видел слез, зато великолепно слышал сдавленные всхлипы и тихое, совсем уж нечеловеческое поскуливание. И понятия не имел, как ее успокоить. Зато Михель знал, крякнув, не то от смущения, не то от сдерживаемой злости, строго сказал:
— От дура! Чем слезы лить, на стол лучше бы накрыла… а то не баба, недоразумение одно. Давай, хлеба порежь… и окорок тож, и сыру.
Странно, но это помогло.
— И сама садись, а то вечно по углам жмешься, точно кошка приблудная.
Она села.
— Ешь давай, а то совсем кожа да кости осталися… кому ты такая тощая нужна будешь? Раньше не девка была — огонь, а теперь — чисто утопленница, вампир и тот не глянет… — Михель, сообразив, что сказал что-то не то, замолчал. Ярви же побелела, а взгляд стал совсем не живым.
— Ну… извини… успокойся, может, еще ничего и не будет.
Она кивнула головой, резко, коротко. Не верит. Уже все для себя решила и никому не верит. Рука ледяная, вялая, и впрямь как у утопленницы.
— Ярви, помнишь, что я тебе говорил? Я повторю. Здесь безопасно. Никто тебя не тронет. Никто, понимаешь?
Снова кивок. Хорошо, хоть Михель молчит, хотя по лицу видно, насколько он сомневается в безопасности дома Фомы.
— И Рубеуса бояться не надо. Я неплохо его знаю… — Фома надеялся, что это утверждение прозвучало в достаточной степени правдоподобно, чтобы она поверила. — Он не убивает без причины, тем более женщин. А ты не сделала ничего такого, чтобы заслужить смерть. Попытка убить и убийство — разные вещи, тем более у тебя были причины.
Михель хмыкнул.
— Я тебе верю, Ярви, думаю, он тоже поверит.
В свертке оказалось платье, длинное, из выбеленного льна, расшитого сложным многоцветным узором. Ярви разложила платье на кровати и смотрела на него, как на… Фома не сумел подобрать подходящего сравнения. На вещь так не смотрят, это точно.
— Это свадебный наряд, — тихо пояснила она. — Если бы я выходила замуж, я бы надела платье, а еще пояс… но пояс можно только девушкам, даже вдовицы если второй раз замуж идут, пояса не надевают. А я и платья не надену.
— Почему?
— А кому я такая нужна? — Пальцы нежно скользили по ткани, со стежка на стежок, обнимая, прощаясь с вышитыми зеленой нитью листьями, или темно-красными лепестками диковинных цветов, золотыми и серебряными перьями чудесных птиц. В этих прикосновениях читалась непритворная боль.
— Мне нужна, — присев рядом, прямо на пол, Фома перехватил руку. — Правда, я чужак, и ничего делать не умею, и толку с меня никакого
— Ты добрый, — Ярви робко погладила его по щеке, и от этого прикосновения на душе стало так хорошо, что Фома совсем растерялся. — Но ты и вправду чужак, мне никогда не позволят надеть это платье. Грязью закидают, если осмелюсь. Или камнями.
— Почему?
— Шлюхе, — серьезно ответила Ярви, — нельзя выходить замуж, это не по закону. Ни по нашему, ни по Божьему.
Вечером, когда она уснула, обнимая это проклятое платье, Фома записал:
"Одни законы рождены разумом, другие же появляются на свет в результате человеческого самомнения и самолюбия, когда те, кто думают, будто знают, как нужно жить, возводят это знания в ранг абсолюта, подписываясь именем Его, но забывая, что Он сказал: не судите и не судимы будете".
Жизнь налаживалась, Ярви, по-прежнему опасаясь выходить в деревню, домом занималась охотно, а Фома не мешал. Находиться рядом с ней было… непривычно, но приятно, странные ощущения, когда сердце то замирает, то летит вскачь, и ладони потеют. А слова куда-то пропадают, только и остается смотреть и надеяться, что она не заметит. Фоме не хотелось бы испугать Ярви. И совета спросить не у кого.
— Тебе постричься надо, — Ярви присела напротив, она любила наблюдать за тем, как он работает, а у Фомы при ее появлении разом пропадали все мысли.
— Зачем?
— Ну… смеяться будут.
— Пусть смеются, — Фома провел рукой по волосам, жесткие и длинные, почти до плеч. Ничего общего с аккуратной имперской стрижкой.
Каждый гражданин обязан следить за тем, чтобы внешний вид его был опрятен…
— Что ты сказал? — Ярви обеспокоено нахмурилась. — Что-то не так? У тебя иногда такое лицо… такое… ну будто убить кого хочешь, а это нельзя, это не по закону…
— Успокойся.
Горячие руки. Ладошки розовые, пальцы пожелтевшие в тонкой сетке старых шрамов и мозолей. Громко хлопнула дверь: видать, Михель пришел… не вовремя, до чего не вовремя. Ярви застыла соляным столпом.
— Я никого не буду убивать, — повторил Фома, успокаивая.
— Конечно, не будешь. Ты если и захочешь, не сумеешь. Некоторым на роду написано быть пацифистами.
Рубеус бросил на стол перчатки и сел, опершись на горячий печной бок.
— Хорошо тут у вас… ничего, что я без стука?
— Ничего. Вечер добрый.
— Добрый… слушай, дай чего-нибудь выпить, лучше воды. И лучше если холодной.
Холодная была, только-только из колодца, еще с редкими кусками не растаявшего льда. Рубеус пил долго и жадно, а поставив тяжелый ковш на стол, сказал:
— Пошли, поговорим.
При этих словах Ярви вздрогнула и, зажав рот руками, тихо сползла на пол. На лице ее застыло выражение такого откровенного ужаса, что Фома совсем растерялся, поскольку не понимал, чего тут бояться. Зато Рубеус все прекрасно понял и, поднявшись, сказал:
— Пожалуй, я подожду снаружи. Только не долго, а то времени в обрез.
Хлопнула, закрываясь, дверь, и Ярви завыла, сначала тонко, еле слышно, потом во весь голос, точно обездоленная волчица.
— Ну, успокойся, он тебя не тронет, слышишь? И меня не тронет. Я знаю Рубеуса, он… он хороший человек…
Рубеус сидел на колоде, на которой Фома обычно колол дрова. Черные тени на снегу, черная куртка, черный куб дома, черное небо… много черноты.
— Ну, успокоил?
— Более-менее. — Фома запахнул куртку поплотнее.
— Хорошо… не люблю, когда меня боятся. Ты-то хоть не боишься?
— Теперь нет. Раньше боялся.