Андрей Кокоулин - Демон Аль-Джибели
— И вы, наверное, взамен что-то хотите от меня или от моей мамы?
— Ничего не хочу! — сердито сказал Бахмати.
— Тогда я помолюсь за вас Союну, — пообещала девочка.
За спиной у Бахмати рассмеялся Чисид.
— Не надо.
Уже жалея о своей прихоти, Бахмати подбросил девочке персик. Грязнуля, поймав его, тут же впилась зубами в мякоть под алой кожицей. Глаза на чумазом личике засверкали счастьем.
— Я все равно за вас помолюсь, — сказала она, проглотив кусок. — Союн услышит и когда-нибудь поможет вам.
Бахмати только махнул рукой.
Базар еще шумел, а улицы в стороне от него были пустынны. В утлой тени на лавочках прятались старики и старухи.
Бахмати подумал: странна человеческая жизнь. Дети беспомощны, старики — слабы. И это не изменить. Ты вырастаешь, копаешься в земле, добываешь камень и металл, сеешь зерно, печешь хлеб, ходишь караванами между городами, но в конце концов твой удел — лавочка. Только она.
Как-то Бахмати спросил одного умирающего старика: «Что такое твоя жизнь?». «Не знаю, — ответил тот. — Она мелькала перед глазами, словно бабочка-однодневка. Но сейчас у меня есть время разглядеть ее попристальней». «И что ты видишь?». Старик улыбнулся беззубым ртом: «Я вижу, что она была хороша».
Интересно, а что сможет сказать он, ойгон, о своей жизни?
Бахмати задумался. Ойгоны, конечно, не предстают перед Союном для отчета. Они уходят во тьму, под землю, и ждут очередного возрождения. Или превращаются в песок. Но если бы его спросили по-человечески…
Бахмати усмехнулся.
Вот ведь странно. До потери половины души он был никто. Один из. Ойгон места в пустыне, где таких, как он, по двое на бархан, который еще делить. Более века вспомнить нечего. Погибали шахрияты, менялись караванные тропы, люди хоронили людей, обирал мертвецов мертвый народец. А он… Нет, конечно, была еще Айги-цетен. Огненная лисичка как-то подумала, а не влюбить ли в себя какого-нибудь ойгона помоложе.
И влюбила.
Почему Оргай прислал именно ее? Это обещание? Или признание, что здесь, в Аль-Джибели, он стал кем-то, кто требует общения на равных?
Или от Айги-цетен у него должно было снести голову?
Раньше, наверное, помани она пальчиком — побежал бы не глядя, и не только под хлыст Тахира, но и в пасть Кашанцогу. Бедный, бедный Бахма.
Сейчас же…
Сейчас у него есть город. И люди, которые приняли его. И которые когда-то на базарной площади заключили с ним Договор, а сайиб скрепил его печатью.
Новая жизнь началась в Аль-Джибели или вообще — жизнь?
Сразу и не сказать. Если разбираться, жизнь — очень человеческое понятие. И, видимо, Бахмати заразился ею, как лихорадкой. Здесь он помнит каждый свой день. От первого до нынешнего. И каждого человека. Подумать: люди, в основном, и наполняют его память. Там и радости их, и горести, и глупости влюбленных, и рождение детей, и слезы, и проклятья. Куда ему теперь без них, если из человеческих жизней соткалась его собственная?
А Айги-Цетен…
Живи она в Аль-Джибели, то снискала бы себе дурную славу недалекой красавицы. Он знал здесь таких две. Стала бы третьей.
Бахмати обнаружил, что столбом стоит у собственной хижины.
Долго ли — вот вопрос. Впрочем, Око Союна еще высоко. Где там сам Союн? Хоть бы вживую посмотрел на землю.
Кабирра, Кашанцог… Не у ойгона должна о них болеть голова.
В хижине Бахмати собрал золото для Чисида, выскреб все до монетки. Накрывшись халатом, в темноте еще раз рассмотрел жемчужину.
Удружил Зильбек. Прелесть, а не жемчужина. Искорки накопленной силы пробегали внутри игривыми верблюжатами. И прятать не хочется. Да и зачем прятать? Такое носят с собой.
До вечера Бахмати сидел, катая жемчужину в пальцах и доедая киснушие на блюде фрукты. Часть персиков уже подгнила. В халве барахтались муравьи. Мысли копились тревожные, грозовые. Пока не ясные.
В оцепенении, похожем на сон, плыли образы. Иногда яркие, четкие, иногда — мерцание и мираж. Хихикала Айги-Цетен, глядел в половинку души слепой Хатум, плескал призрачной водой ас-Валлеки и жадно теребил золотого зверя Зильбек. Все они возникали то по очереди, то скопом, мешаясь и меняясь лицами.
Кошмар, кошмар! Ас-Валлеки с фигурой Айги-Цетен…
— Господин Бахма.
Бахмати, вскочив, чуть не свернул плечом стену. Он — ойгон, стена хлипкая, а все ж устояла, тут слава Союну.
В хижине было темно.
— Господин Бахма, — повторили снаружи.
Неужели проспал? Ай, как неудобно. Даже хуже. Неисполнение Договора. Чур-чур. Сцепленные пальцы к горлу.
— Кто здесь?
Смиряя шаг, Бахмати выступил из хижины к застывшей в поклоне фигуре, уже зная, кто это. Чайханщик. Вот, степенно и важно. Все хорошо. Он не спал, он э-э… тренировал навык. М-да, а короткие сумерки уже почили.
— Господин Бахма, — сложил руки Дохар, — я бы никогда не осмелился… Но обед, я не могу оттягивать его дальше. А вы гость… Вы великодушно согласились прийти в ответ на мою ничтожную просьбу. Я понимаю, у вас много срочных дел…
Бахмати хмыкнул, щупая пальцем жемчужину в тайнике рукава.
— Дохар…
— Возможно, вы потому и не говорили об оплате, что, скорее всего, она была бы несоизмеримо велика для меня. Но родители Шахризы уже недовольны долгим ожиданием. Она — прекрасная девушка, полная достоинств…
— Дохар, я же обещал тебе. Или ты не веришь хранителю города?
— Я верю, — еще глубже склонился чайханщик, — но…
— Да, я подзадержался, — сказал Бахмати, увлекая Дохара за собой, — но я — демон места, милый мой Дохар, как ты знаешь. Мне нужно было вспомнить, как это — превращать воду в лед. И мы, ойгоны, увы, не всесильны.
Он вздохнул.
— Прошу простить меня, — качнулся повеселевший чайханщик, — я — глупый, низкий человек, господин Бахма. За мои мысли меня стоит казнить.
— Ну-ну, что ты.
Они вышли к площади. Дома вокруг были темны, но кое-где из окон, занавешенных тряпками, слабо поплескивал масляный свет.
— Спите спокойно! — раздалось вдалеке. — Здесь Зафир, он на страже ваших снов.
О, нет, подумал Бахмати.
Встречаться с толстяком сейчас ему совсем не хотелось.
— Уважаемый Дохар, — сказал он, убыстряя шаг и невольно заставляя подстраиваться под себя чайханщика, — нам следует поторопиться. А то родители прекрасной Шахризы…
— Да-да.
— …еще возьмут и передумают.
У входа в чайхану тлел красный огонек лампы. Дохар вырвался вперед, с поклоном сдвинул тяжелую циновку, открывая зал. У дальней, занавешенной коврами стены в окружении трех ламп воздвиглись над низким столом неподвижные фигуры. Две пышные, основательные, с круглыми лепешками лиц, а одна — тонкая, изящная, прячущаяся под накидкой.