Анджей Сапковский - Божьи воины
Бисклаврет зацепил крюк за край щита, прицелился, приткнул фитиль к запальному отверстию. Гаковница выстрелила с грохотом.
— Вот если бы, — проворчал из дыма Бисклаврет, — если б вот так да господину Путе прямо в задницу! Веди мой снаряд, Матерь Божья!
— Отступаем. — Шарлей отер лицо, размазал сажу. — Отступаем, парни. Конец игре.
Клодзк отразил атаку.
— Иииииииииисцуууусе! — орал благим матом лежащий на помосте гурдиции[231] Парсифаль Рахенау. — Иииииисуууске Хриииистееее!
— Прекрати, — шикнул склонившийся над ним Генрик Барут по прозвищу Скворушка. — Держись же! Не будь бабой!
— Баба… — зарыдал Парсифаль. — Я уже баба! Хриииистееее! Мне оторвало… Мне там всееееееее оторвало! Боже, Боже…
Скворушка наклонился, почти коснувшись носом кровоточащей ягодицы друга, профессионально осмотрел рану.
— Ничего тебе не оторвало, — решительно заявил он. — Все что надо на месте. Просто пуля в заднице застряла. Совсем неглубоко. Видно, издалека выстрелили, силы не было уже…
Парсифаль завыл, заохал и разрыдался. От боли, от стыда, от страха и от облегчения. Глазами души он уже видел, четко и в деталях, воистину инфернальную и поднимающую волосы дыбом сцену: вот он, лично он, разговаривающий тонким фальцетом, превращенный в каплуна, словно Пьер Абеляр, сидит и пишет глупые трактаты и письма Офке фон Барут, а Офка тем временем кувыркается в постели с другим, полноценным мужчиной, у которого есть все, что надо, на соответствующем месте. Война, с ужасом понял паренек, страшная вещь.
— Все… есть? — удостоверился он, глотая слезы. — Скворушка… Глянь-ка еще раз.
— Есть, все есть, — успокоил его Скворушка. — И уже почти не кровоточит. Держись. Сюда уже бежит монах с бинтами, сейчас тебе пулю из задницы вытащит. Вытри же слезы, люди смотрят.
Однако защитники Клодзка не смотрели. Их не интересовали ни слезы, ни кровавая дыра в заднице Парсифаля фон Рахенау. Они были заняты тем, что выкрикивали на стенах победные лозунги. Господина Путу из Частоловиц и приора Фогсдорфа носили на руках.
— Как-никак, — неожиданно простонал Парсифаль, — я ношу на шее священный медальон с Богородицей… У монахов купил… Он должен был меня от вражеских пуль хранить! Так как же?
— Замолкни же, зараза.
— Он должен был меня хранить, — завыл паренек. — Почему же? Что это за…
— Заткнись, — прошипел Скворушка. — Захлопни орало, иначе беда будет.
Перо скрипело.
Свидетели дицебатур, каков Краловыч, капитанеус Орфанорум, мужественным сопротивлением защитников рассержен будучи, велел своим специальным крикунам, стенторами именуемым, под стенами громко кричать и защитникам жуткими муками угрожать, если они города не сдадут. Ужас хотел оным кламором в них возбудить. Видючи, сколько порожнее то старание, повелел взять штуку полотна белого и на оном надпись учинить, гласящую: СДАТЬСЯ ИЛИ СМЕРТЬ и оный защитникам демонстраре, на том стен отрезке, коего приор Генрикус ет фратрес каноници регулярес защищали, читать умеющие. Однако ж приор Генрикус, Гектор Клодский, будучи мужественного сердца, не испужался. Приказал братьям такоже штуку полотна взять и на нем на презрение оным виклифистам написать: ВЕАТА VIRGO MARIA ASSISTE NOBIS[232].
— Что? — проворчал Ян Колда. — Что они там накарябали?
Бразда из Клинштейна фыркнул. Йира из Жечицы захохотал.
На полотне, повешенном на стенах орущими и лающими защитниками, была огромными буквами намалевана надпись.
DEINE MUTTER DIE HUR[233]Краловец долго разглядывал транспарант, долго и упорно, словно рассчитывал на то, что литеры расположатся как-то иначе. Наконец обернулся, отыскал взглядом Рейневана.
— Говоришь, Каменец? Монастырь цистерцианцев? Богатый монастырь цистерцианцев? Так ты сказал?
— Так.
— Ну, тогда… — Краловец еще раз глянул на Клодзк, немного как бы тоскливо. — Ну, так чего же мы ждем? Пошли.
Et sic Orphani, выписывало на пергаменте скрипящее перо, а Cladzco feria II pascere cesserunt[234].
Летописец поставил точку, отложил перо, охнул, распрямил уставшие руки.
Летописание обессиливало.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ,
— Зовут меня, Святой Трибунал, брат Зефирин. Из Каменецкого монастыря цистерианского ордена. Милостиво прошу, преподобные отцы, простить мое смущение, но ведь я впервые оказался перед Коллегией… Правда, только для того, чтобы дать testimonium[235], но все же… Так точно, я уже готов, уже перехожу к делу. То есть к тому, что случилось в монастыре в тот трагический день. В Великий вторник 1428-го лета Господня. И что я собственными глазами видел. И здесь под присягой покажу, да поможет мне… Простите, что? Ближе к делу? Вепе, bепе.[236] Уже говорю.
Наши монастырские братья частично сбежали уже раньше, в субботу перед тем воскресеньем, когда Господу воспевают Judica те Deus[237], когда еретики сжигали Отмухов, Пачков и Помянов. Зарева в ту ночь я видел на полнебосклона, а утром солнышко едва сквозь дымы могло пробиться… Тогда, как я уже сказал, в некоторых fraters дух упал, сбежали, токмо то забрав, сколь в две руки уместилось… Аббат поносил их всячески, трусами обзывал, карой Божией грозил, ох, ежели б он знал, что ему достанется, он бы первым же сбег. И я тоже, не солгу пред Святым Трибуналом, сбег бы, токмо не было куда. Сам-то я по урождению ломбардец, из города Тортоны, а в Силезию прибыл из Альтенцелле, сперва в Любёнж, а из Любёнжского монастыря попал в Каменец… Э?.. Держаться темы? Вепе, bепе, уже держуся. Уж говорю, как оно было.
Вскоре post dominicam Judica quadragesimalem[238] слышу от беженцев: ушли кацеры, пошли куды-то на Гродков. Ну, полегчало мне, побег я в церковь, к алтарю, бух крестом на пол, gratias tibi Domine, благодарю тебя, великий Боже. А туточки снова крик, ор начались, дескать, идут новые последователи сатаны Гуса, сиротами именуемые, идут от Клодзка. Бардо огнем пожгли, уж по другому разу, второй, говорю, раз этот несчастный город жгут. В нас сразу надежда, а ну, как боком пройдут, может, на Франкенштейн пойдут главным Вроцлавским трактом, может, не захотится им на Каменец сворачивать. Ну, я тады тут же в церковь и давай молиться, того желая, Sancta Maria, Mater Christi, Sancta Virgo Virginum, libera nos a malo, sancte Stanislaus, sancte Andrea, ora te pro nobis[239]…