Наталья Субботина - Клейменные одиночеством
— Бенирка! — весело крикнул он на пороге. — Нынче праздник у нас. Собирай угощение!
Распоряжение было излишним: рыжеволосая девушка весен двенадцати уже расставляла на нарядно вышитой скатерти тарелки. Судя по всему — увидела меня в окно и расстаралась. Приятно, но… странно. Согласно местному обычаю, чужак получает пищу, только если сам попросит. Предложить хотя бы крошку — значит признать пришельца своим, почти родственником. Когда мы вошли, Бенира поздоровалась с почтительным поклоном — и выглядела при этом скорее смущенной, чем напуганной. Славная девочка, круглолицая и конопатенькая — не красавица, но взглянуть приятно. Она усадила меня за стол, на котором стояли блюда с копченой олениной, сыром и луком, свежий хлеб, моченые яблоки и кувшины с нуварьим молоком и хмерой. Не зря я зашел в этот дом. На такую радушную встречу Одинокий может рассчитывать разве что в Илантаре[9], да и то не всегда.
Тиренн разделил со мной трапезу, ведя неспешную беседу. На расспросы о моем нищенском виде я отмолчался: рассказывать, как оказался на краю гибели, совсем не хотелось. Как спасся — тем более. Хозяин не настаивал. Подливал хмеру в кружки, не давая им опустеть и на треть, говорил о себе. Я слушал вполуха, больше интересуясь угощением, чем нехитрым повествованием, и получая удовольствие просто от того, что был в тепле и не один. Ничего интересного или необычного Тиренн не поведал. Жил небогато, но и не голодал. Мастерил луки и деревянную утварь, которые селяне охотно меняли на шерсть и муку. Поле в последние годы не обрабатывал: в здешних местах почва каменистая, скудная — случалось, и посеянного не возвращала. Лес был щедрее. Жена Нелюдимого умерла весну назад от лихорадки, старшие дети давно разъехались, обзавелись семьями, подле отца оставалась лишь младшая дочь, Бенира.
— Ты, поди, вымыться с дороги хочешь, господин Север? — сказала девушка, закончив хлопоты у печи.
Я с благодарностью кивнул: не одну луну мечтал о горячей воде с мылом.
— Так я живо воды натаскаю! — она потянула с широкой полки огромное деревянное ведро, которое с трудом могла обхватить руками.
Тиренн возмущенно стукнул кулачищем по столу:
— Куда, дура, такую тяжесть носить! Дитя во чреве извести хочешь?!
Я только теперь заметил, что платьице в поясе ей тесновато, а плетеный ремешок повязан чуть выше талии, чтобы не давил на живот. Бенира залилась краской и опрометью бросилась вон из дома, подхватив с пола другое ведерко, вдвое меньше первого.
— Нашла, дурища, чего срамиться! — досадливо проворчал Тиренн ей вслед. — Дитя — завсегда радость в доме, благословение богов.
Он снова потянулся было к блюду, но передумал — видно, аппетит пропал. Я молча ел: это семейные дела, меня не касаются.
— Ты не смотри, Путник, что Бенирка моя с пузом-то и без браслета, — тихо сказал он через некоторое время. — Не ее в том вина. Владетель тутошний… забыл, стервец, что ему земля принадлежит — не люди. Я на торг тогда ездил. Только и осталось, как вернулся, слезы дочке утирать да псов порубленных хоронить.
— Ты хочешь сказать, что Креяр ее…
— Что ты! Он уж семь лун как помер. Сын его наследные земли объезжал. Да нас не миновал, поганец.
Вот, значит, как. Не пировать мне с седовласым владетелем, не слушать красочных историй о доблести предков. Наследника Аскела я почти не знал: он моложе меня на несколько весен и был еще совсем ребенком, когда Креяр принимал меня у себя. Но в замок мне нужно было попасть в любом случае: там находилось единственное в округе отделение Таинного дома[10], где я очень надеялся получить весточку от моей звездоокой, а ей — дать знать о себе. Что ж, посмотрим, каким вырос Аскел и насколько теперь похож на отца. В слова Тиренна верилось с трудом: чтобы юноша из благородной семьи — да еще сын такого славного человека — поступил как разбойник! Девчонка могла и наврать… Но с добрым хозяином я своими сомнениями не поделился, не стал обижать. Может, ему легче думать, что любимая дочь ждет ребенка не от какого-то проходимца, а от аристократа. И потом… вдруг это все-таки правда?
Солнце еще стояло высоко в чистом, по-летнему голубом небе, по которому медленно двигался на юг птичий клин. Птахи, привычные зимовать в родных местах, щебетали в лесу и на крыше сарая, воровали еду из собачьих мисок. Я лежал в установленной на камнях медовичной[11] омывальне[12], стараясь не шевелиться, чтобы не мешать бреющему меня Тиренну.
— Почему ты так добр ко мне? — этот вопрос мучил меня с первой минуты нашей встречи.
— А как иначе? И от тебя ведь добро одно, — спокойно ответил Нелюдимый, промокнув мои щеки полотенцем.
— Деревенские так не считают.
— Видно, неласково тебя там встретили, — он грустно улыбнулся. — Ты не серчай, господин Север, не со зла они — со страху.
— Ты же не боишься.
Тиренн наклонился, поворошил кочергой уголья под днищем омывальни. Затем неспешно выпрямился, придвинул к себе ногой чурбачок, устроился на нем.
— Давно то было, — начал он. — Мы с женой как раз первенца ждали. Я в поле работал, а Митка моя дома управлялась. И пошла, дура-баба, на реку стирать одна да с мостков в воду и бултыхнулась. А река у нас злая, быстрая, порожистая — мигом унесет да об камни приложит. И быть бы беде, кабы не Одинокий. Север. Сам едва не потоп, а Митку вытащил. И тут ко всему она рожать удумала, на луну раньше срока — с перепугу, видать. Так Путник ее на руках до дома донес, за Знающей сбегал аж к Черному утесу, наши-то повитухи от него попрятались. Я как домой вернулся — уже и сынок у жены на руках, — суровое лицо Тиренна потеплело. А я своего сына еще даже не видел…
— А Север ушел своей дорогой, — закончил рассказ Нелюдимый. — И поблагодарить его не успели.
— Это был другой Север.
— Знаю. Тот, жена сказывала, седой уж был. А все ж дело вы одно делаете, мир от зла стережете, — он помолчал, а затем сказал невпопад: — А на следующую ночь соседи дом пожгли, а в нем мы все трое были. Митушка после родов слабая, дитя невинное…
— И они…
— Что ты! Нешто я бы дозволил! Дверь подперта была — все одно вышиб. Молодой, не то что ныне… И своих вывел, и коз сберег, и пожитки какие-никакие. Люди-то и не мешали — подойти боялись. Вот с тех пор мы в деревне и не живем. Весен пять туда ни ногой, потом только помалу замирились.
— И ты простил такое?
— Да как сказать… Митка моя верно говорила: всякую обиду в памяти держи, а в сердце не пускай. Бабы хоть и дуры, а в душах поболе нашего разумеют.
Тиренн давно ушел в дом, оставив для меня на скамейке чистую одежду, а я все сидел в остывающей воде и думал. Какой ужас владел людьми, которые шли убивать семью соседа, наверняка многим приходящегося родственником, поджигать дом в собственном селении, рискуя спалить всю деревню! И даже время, ясно показавшее, что Одинокий не причинил вреда ни женщине, ни ребенку, не смогло полностью избавить их от суеверной боязни. Кто виноват в этом — природная трусость крестьян или мы сами, Одинокие? Меня всегда раздражал испуг в глазах почти каждого встречного, но ни разу я не пытался что-то изменить. Пользовался тем, что боятся отказать мне в просьбе… и именно этого страха не мог им простить. А Тиренн, пострадавший без всякой вины, — смог.