Марина Вишневецкая - Пусть будут все
Если же он сам спросит ее о Филиппе, то лучше ответить иносказательно. Это еще не поколение ЕГЭ. Но они по сути уже такие же. Вчера звонила Полина Мироновна, ты ее должен помнить, ее муж делал тебе коронки, когда ты приезжал на развод… Она историю в нашей школе преподает. Ну так вот, оказывается, дети теперь выходят к доске и молчат. Полина Мироновна говорит: вопрос такой – СССР накануне Второй мировой войны. А ученик: вы спроси€те, а я отвечу “да” или “нет”. Полина: нет, ты, пожалуйста, порассуждай, я хочу услышать, как ты думаешь. А мальчик: чего тут думать? вы спроси€те, мои проблемы – только “да” или “нет”.
Почему я так сильно волнуюсь? Надо закрыть глаза. Надо расслабиться, вспомнить мгновения самого-самого – чтобы голос окреп и, да, чтобы помолодел. Ну и вот. Они приехали в Питер. Был июль. Ливень лил, как бывает только в кино, когда актеров поливают из шлангов. Вообще-то Вячек ехал к отчиму в Комарово – обсудить с ним версию Якобсона о сходстве языка с генетическим кодом, по образцу которого человек бессознательно сконструировал и язык. Вячек писал в то лето о палиндроме, отчим был крупным биологом, членом-корреспондентом. В квартиру на Марсовом Поле, четырехкомнатную и пустую, они заехали якобы на часок, просохнуть, умыться, побриться, Вячек в поезде не успел. А провели в ней пять суток: нырнули в ее полумрак (плотные шторы из темного бархата казались спасением от жары), проплыли между рифами тяжеловесной старинной мебели, заглянули в камин, похожий на грот, сняли мокрое (мокрым на них было все) и выбросились, как выбрасываются заблудившиеся киты, на высокий берег постели.
Отчим исправно звонил по утрам и спрашивал, присылать ли машину, а Вячек, делая вид, что миг назад еще крепко спал, бормотал сквозь зевок: спасибо, Георгий Георгиевич, пожалуй, все-таки не сегодня.
От этих дней навсегда осталось (она потом часто приводила детям эти примеры): утречко летело к черту; на вид ангел, а лег на диван…
Он знал их десятки:
– Я нем и нежен, не жени меня.
А она, к своему стыду, угадывала не сразу. Вдруг вспыхивала:
– Ты это мне? – в его смеющихся глазах вычитывала ответ, спохватывалась: – Опять палиндром палиндромыч! А если своими словами?
– Меня истина манит сияньем.
Но нет, она уже была на чеку.
Иногда Вячек что-то стучал на машинке, иногда готовил еду. Энергии в нем всегда было на десятерых, да и спал он в сутки часа четыре, максимум пять, и ему хватало. Лера же урывала от яви, где и сколько могла – на вытертой волчьей шкуре у камина, в ампирном кресле с львиными головами… И больше всего боялась проснуться в другую явь – в ту, где Вячека нет и не может быть.
Ей нравилось рассказывать ему о своих восьмиклассниках, а ему – одевать ее в допотопные наряды из 50-х годов – он говорил, что ей идет силуэт песочных часов, большие плечи, клеш и рукав три четверти (шкаф в дальней комнате был этим добром почему-то набит) – нравилось ставить ее и вертеть перед зеркалом, а потом опять целовать-раздевать.
На запахи кухни, а может быть, только на феромоны приходил по карнизу кот, палевый, полусиамский, по имени Митрич, с глазами цвета голубого опала, смотревшими так заинтересованно и осмысленно, что Лера при каждом его появлении натягивала простыню до подбородка. Иногда Митрич играл кистями ажурной салфетки, покрывавшей ломберный столик. Иногда запрыгивал на массивный дубовый шкаф и часами сидел там, сверкая опалами из полутьмы. Но стоило Лере одиноко заснуть, как Митрич устраивался с ней рядом, урчал, шелковисто нежил и нежился сам, пока Вячек не утаскивал его за загривок и не выбрасывал на балкон. С перевертышами (куда же без них?), но очень уж зло выговариваемыми: а черт-с, встреча! ты моден и недомыт! о, лети, тело!
Да, он ее ревновал. Потом – никогда. Но в те дни – сверх всякой меры. Наверно, она казалась ему еще не совсем его или даже совсем еще не его. И обряжая-преображая, и завоевывая-ревнуя, он входил во владение. Странно, что раньше ей это в голову не приходило. Но уже и тогда было ясно – машина, присланная Георгием Георгиевичем, стояла внизу, – что кончилась целая жизнь длиною в пять дней, величиною с горчичное зернышко (“которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет…” – а если не вырастет? или все-таки вырастет?)… Лера достала из шкафа первое, к чему потянулась рука, – шестой том из собрания Гете. Раскрыла сразу и наобум. Из-под ногтя выглянула строка: “Жизнь была для них загадкой, решение которой – (тут ноготь пришлось убрать и устыдиться зарубке), – они находили только вместе”. Вячек носился по дому, проверяя, закрыты ли окна. А Лера, боясь попросить том с собой, спешила заучить весь абзац: “И тогда это были уже не два человека, а один человек, в бессознательно полном блаженстве, довольный и собою и целым светом. И если одного из них что-то удерживало в одном конце дома, другой мало-помалу невольно к нему приближался…”
В Комарове все это, как ни странно, сбылось. Вячек тогда еще был формально женат. И Леру “из приличия” поселили в мансарде. Отчего они снова превратились почти в студентов с переглядкой, оглядкой, незаметными касаниями под общим столом и тайными встречами под луной, в дальней, поросшей плющом беседке. Целовались, прислушивались, Вячек ворчал: разоблачение под страхом разоблачения… Но “дальняя” (“да, как в дальней?”) так и осталось на их языке (на самом деле, его языке) метафорой высшего наслаждения. Лера же в этой беседке только и делала, что мучительно отличала шорох веток от хруста шагов, крики уток от скрипа петель, всхлипы совы от чихания Ариадны Васильевны. Под утро кралась в свою мансарду, спотыкаясь от страха, а просыпалась самой счастливой на свете, лежала и думала: надо же, как, оказывается, запретное и рискованное сближает – сильнее, чем годы и годы… Какой же смешной она была тогда дурочкой. И что же ей все-таки сделать, чтобы голос воспрял?
Дорогие Ксенечка и Филипп, сейчас вы услышите фразу, которая, по сути, обручила меня с Ксениным папой, в настоящее время он живет и преподает в Канаде… А фраза эта из романа классика немецкой и мировой литературы Иоганна Вольфганга Гете “Избирательное сродство”, и звучит она так… начинаю цитату… “и тогда это были уже не два человека”… завершаю цитату… Так пусть эта фраза станет и для вас напутствием и добрым предзнаменованием…
А Бизюкины переглянутся и подумают: как обручила – так разлучила, однако, хорошее предзнаменование! У людей с такими топорными лицами и мысли словно вырублены топором – прямо в воздухе, прямо над их головами. Не захочешь, а прочитаешь. И все равно им не объяснишь… А себе? Ведь хотела же что-то – самой себе…
Если взять Комарово и взять больничку – и соположить. Это ведь только на первый взгляд – день и ночь. На даче у Вячековых стариков, Лере, мягко говоря, не обрадовавшихся, приличия из последних сил соблюдавших, но этим только подчеркивающих все неприличие ее появления, тем не менее было это чувство потока – твоего пребывания, да, можно сказать, в небесной реке. И пусть в глазах Ариадны Васильевны постоянно читалось, что имя этой реки Коцит – а глаза у нее были удивительной, почти Вячековой глубины, только в синеву и застенчивость или вдруг в какую-то уже нездешнюю грусть – и глазам этим было так трудно не верить, но стоило Лере встать от обеденного стола, и не было такой стрекозы, мухи или травинки, которая бы не звенела о том, что все они плывут вместе с ней в потоке сияющей и возвышенной несвободы, неутолимой, но насыщающей, деятельной, но праздной… Праздной в том смысле, что все давалось даже слишком легко, а проживалось, словно натруженное, сытно и празднично. Вымытые полы бликовали, будто только что законченная картина – Рембрандтом законченная или Веласкесом, а иначе краски и блики никогда бы так не легли. Десятки перепечатанных для Вячека и разложенных перед ним страниц (кажется, целиком посвященных расшифровке цепи ДНК) плыли по глади медового вечера яблоневыми лепестками… А Вячек, над ними склоненный, гудел, словно шмель: ТТАГТЦААТТГА… – вот и все основания жизни: ритм, заумь, палиндром!