Мария Семенова - Тайный воин
– Орать стану, – предупредил он низким, вовсе не мальчишеским голосом. – Всю улицу всполошу, на выручку позову!
– Зачем? – позволяя выпрямиться, спросил Ворон. – Я тебе костей пока не ломаю…
Пальцы между тем ощутили на тонкой руке мужские грубые волоски. Опёнок присмотрелся. Коротышка был ему верстой, если не старше. Соразмерно сложённый, не каженик какой с большим телом на кривых ножках. Просто маленький. Дикомыту примерно до середины груди.
– Что глазы лупишь? – прошипел тот. – Урода не видел?
Ворон пожал плечами:
– Уродиться премудрость невелика. А вот снастям гудебным кары творить и красный склад увечить, как вы, этого без великого труда не возможешь.
– Насмешничать всякий горазд! – ощерился коротышка. – Тебя где высидели, больно умного?
Ворон хмыкнул:
– А в Нетребкином острожке, у реки Нетечи, за лесом Нехожалым… – И развеселился:
Люди добры, дайте грошик,
А не то съедим всех кошек!
Дом сгорел, сломался ножик!
Ни порога, ни окошек!
Каша есть, да нету ложек!
Люди добры, дайте грошик!
Всё было радостно и забавно, всё удавалось. Дикомыт засмеялся, разжал пальцы. Коротышка исчез, словно провалился сквозь мостовую. Ворон пошёл дальше.
Когда Полуденная улица приблизилась к Царской, он встал на распутье. Даже помедлил на очередном мосту, прикидывая, как быть. Направо пойдёшь – и вот тебе Торжный остров, увенчанный развалинами дворца. Большой, людный, шумный, точно птичье гнездовье. Там, может, уже хает Владычицу и мнит себя ненаказуемым пятерушечник. Налево пойдёшь – упрёшься в западные городские ворота. Ими, по нерушимому обыкновению, в Шегардай въезжали цари.
Глянуть бы хоть одним глазом на древнюю каменную подвысь, с которой взял начало котёл… Подойти, поклониться, обойти посолонь… Иначе дома насмешками в подпол загонят и носа высунуть не дадут. В Шегардае, скажут, побывал и к святым камням кровавого пальца не приложил? А не за кустом ли у Кутовой Ворги с начала до конца просидел?..
Ворон постоял, потоптался… свернул вправо. Туда, где гудела, юри́ла, выплёскивалась из берегов торговая площадь. Учителю – первый долг. Даже поклонение обождёт.
Воровской ряд
Прежде у Шегардая было сердце. На Торжном острове, за не слишком основательным тыном, возвышался дворец. Понятно, гораздо скромней фойрегского, где от века стучало сердце державы. Однако ситчатое кружево полотенец и серёг кровли, резьба деревянных подзоров красного крыльца славилась на всё Левобережье, а острую маковку терема, говорят, видно было аж с Горелого носа.
Предание называло маковку золотой, но воочию в том убедиться теперь было нельзя. Шегардай не сберёг царской чести. После Беды, когда жизнь стала быстро скудеть и сделалось ясно, что Эдарг с домочадцами не вернётся, дворовые слуги сперва опустошили погреба с припасами, потом разбежались, прихватив драгоценную утварь. Обезлюдевший дворец горожане потихоньку ободрали изнутри и снаружи. А там вовсе разбили, пустив гордые хоромы на дрова. Сгорел в печах терем, сгорели ступени, хранившие поступь царей и первых котляров. Остался неколебимо стоять лишь каменный подклет. Он был тёмен и склизок от сырости. Туда с торга бегали по нужде.
– Едет, говорят, малолетний посаженик из царственноравных…
– Малолетний? Да кто его возвеличил? За что?
– Про то не ведаем, а вот то, что он дочь купеческого старшины берёт за себя, – это правда святая.
К той поре, когда Ворон достиг Торжного острова, в брюхе пело уже так, что он был способен замечать только съестное.
Вот сбили глиняную обмазку с крышки большой андархской печи. Из настоявшегося горнила рванул пар, начал истекать одуряющий запах жаркого. Дикомыт захлебнулся слюной: приспешники руками в толстых рукавицах перебирали цепь, вываживали связку румяных гусей, поддон натёкшего жира. В шкворчащий жир сразу начали бросать куски хлеба, для тех, кому сочное мясо встанет дороговато.
Подальше снимали мякоть с костей цельной козы, приготовленной такой же способицей. Сочные лопасти мяса крошили на просторной колоде со стольницей, сдабривали горлодёром, кислой капустой – и закладывали благодать в круглые лепёшки, ловко взрезанные карманом. Пышащие чинёнки расхватывали прямо на месте, оставшиеся выкладывали на ночвы и, взяв на плечо, несли по рядам.
– Налетай, не зевай, с пылу с жару, ни закалу, ни пригару, соколами в рот залетают, на языке тают, брюхо радуют, мошне легченье творят…
Ворон постоял, посмотрел, как мелькали в проворных руках широкие блестящие тесаки, иссекали нежную мякоть… Пошёл дальше. Он хорошо если второй раз в жизни видел снедь, покупаемую за деньги. И уж точно впервые собирался есть без всякого вежества, на ходу, даже не поблагодарив как следует варею, ибо та, мельком глянув, успела отвернуться к другому покупщику… Живот требовал своего, но решиться было непросто.
– Какую ещё купеческую дочь? Мостки-то под ногами не разойдутся?
– С чего бы?
– С того, желанный, что не купеческую, а Твердилы, кузнечного старшины.
– И верно: девка красавица…
Ещё дальше манили к себе саморыбные рундуки. Ворон загляделся на ломти жареной сомовины, стал уже слушать разговор у прилавка, чтобы не вовсе дураком подступиться к сидельцу… В это время сзади наплыл ещё запах. Ворон принюхался… ноги сами повернулись, зашагали в ту сторону.
Там на огромных горшках, закутанных валяными полстями, сидели толстые, тепло одетые бабы. Себе гузно грели и каше со щами не давали остыть.
Одна баба, самая дебелая, шуровала кочергой в переносной жаровне. Над углями шипела глиняная сковорода. Толстуха лила тесто, ловко переворачивала блины, наполняла то крошёной рыбой, то сладким пареным борканом… то чем-то белым из поливного горшочка. Ворон подошёл. Если глаза и нос его не обманывали, в горшочке была сметана. Правская сметана. Густая. Жирная. Тягучая…
Брюхо совсем прилипло к спине. Голова закружилась.
«Тайный воин всё обязан уметь. Даже у чужих людей еду покупать. Чтобы ноги назад к учителю донесли…»
– Будь здорова, как вода, тётенька! Сколько просишь за блинок со сметаною?..
Лакомство, кажется, вовсе не достигло желудка. Истаяло прямо в горле, рассосалось по жилкам. Подбирая с ладони последние капли сметаны, Ворон начал замечать несытые и лихие глаза, шильями колющие с разных сторон. На торгу было полным-полно побирушек. Одетых в обноски, в рогожу, в лоскутные гуньки, стянутые мочалом. Обутых в тряпичные опорки, вовсе босых. Серые, потёртые людишки кланялись прохожим, каждого величали, подставляли горсти для подаяния… В нарочитом унижении крылся лютый укор, закоснелое злобство ко всякому, кто выглядел хоть немного достаточней. Если «добрый господин» не останавливался, в спину летело:
– Чтоб тебе, скупердяге, свело брюхо коробом, спину жёлобом…
И смотрели так, словно каждый горожанин и гость, у кого завалялся в кармане хоть грошик, должен был немедленно им этот грошик отдать. А уж кто блин горячий жуёт и поделиться не хочет…
Ворон выпрямился, надменно разгладил усы. Ещё мальчишески редкие и, по его мнению, зазорно мягкие. На Коновом Вене одетого в нищенскую рогожу считали отрёкшимся от людей. Если руки есть, почему тянешь их за подачкой, почему топор не берёшь, новую жизнь не возводишь вместо порушенной? Особенно после Беды?..
Думал об этом Ворон недолго. Его гораздо больше заботило, где уже наконец пятерушечник, отчего не выходит хабальничать. Срок, назначенный Ветром, вдруг стал казаться слишком коротким. Он не увидит скомороха, ничего не разведает. И что ему делать, если он так ничего и не разведает?.. С чем возвращаться?..
В животе сплотился противный комок.
Достойный подарок для Надейки тоже был где-то здесь, но на глаза не попадался, в руки не шёл. Изобилие торга повергало в недоумение хуже скудости. Чем потешить бедную девочку, лежащую в боли, в стыде, в гноище несвежих повязок? Жемчужными переливами раковины, выловленной в омутах Воркуна? Резным гребнем из лосиного рога? Наручнем с голубыми бусами – на исхудалое запястье надеть?..
Всё казалось пустым, никчёмным, но как побывать на знатном торгу и, вернувшись, ни мелочишкой калечную не подарить?
Ворон в сотый раз пересчитывал свои медяки, приходил в отчаяние, корил себя за угождение чреву. Блинок, такой вожделенный и так скоро исчезнувший, ополовинил мошну.
«Небось хорош был бы и с бубликом – на голодный зуб положить…»
Теперь к тому, что вправду поманит, поди, будет не подступиться. И кивнуть не на кого, сам виноват.