Ольга Григорьева - Стая
Айша недоверчиво прищурилась. Ей казалось, или впрямь вокруг мягких темных губ Милены вилось голубое облако пара? Ведь не холодно – даже от скотины пар не идет…
Опять всплыли в памяти Миленины руки, распластанные сорочьими крыльями. Вдруг стало понятно поведение старосты и почему в селище не было детей…
– Да ты же вещейка[46]… – прошептала Айша, попятилась от красавицы-ведьмы.
Милена засмеялась, ксрутнулась, разведя руки в стороны. Подол ее рубашки взвился колоколом, понева раздулась сорочьим хвостом, вокруг улыбающегося рта ясно проявилось голубое облачко. Тонкой змейкой оно медленно вползало в рот Милены, в темную щель между ровными белыми зубами.
– Отпусти ребенка, – попросила Айша. – Это ж родич твой…
Из-за овинной стены послышался крик – отчаянный, страшный. Притка понимала, что там происходит – скорее всего, ребенка уже внесли в дом, распеленали, показывая старосте, он поднял малыша на руки, и тот на глазах стал слабеть, обмяк безжизненным кулечком, замер, обращаясь в каменеющий сморщенный чурбачок. И пока бились-выли над ним староста с дочерью, его душа утекала голубым облаком в ненасытный клюв тетки-вещейки…
– Отпусти! – неожиданно требовательно сказала Айша. Страха почему-то не осталось. Выпрямилась перед ведьмой, стиснула кулаки. Издали накатило что-то холодное и ровное.
– Ишь, раскричалась, – фыркнула Милена. Облизнулась, втягивая внутрь живительную силу чужой души. – Тебе-то что – выживет мой племянник иль помрет? А я есть хочу.
– Ох, ты, тварь ненасытная, – Айша шагнула вперед, вытянула руки раскрытыми ладонями к ведьме. – Не по праву же ты ребенка забираешь. Вещейкам лишь те дети дадены, что из материнского чрева на свет идут, да выйти не могут. А нарожденных да обряженных тебе брать не по праву. Говорю – отпусти дите! Не то… «Род великий, правду творящий, детей своих обрегающий, погляди на кривду свершившуюся, огради дитя рожденное от птицы глупой, коя правды не ведает, ни на земле, ни на кромке кривды не страшится… »
Милена поперхнулась, перестала улыбаться, забормотала, сбиваясь на сорочий стрекот:
– Замолчи! Замолчи, подлая! Не тебе… Не тебе судить меня! Ты… ты…
Схватилась руками за живот, согнулась в приступе колик. Ее спина содрогнулась в рвоте.
– Отпусти, пока не наказана, – упрямо повторила притка. Поднесла ладони к лицу согнувшейся Милены, вобрала в них маленький голубой дух, бережно, будто мотылька, прикрыла пальцами.
Ведьма застонала, удала на колени. Голубой дымок прополз сквозь пальцы притки, утек, растворившись в темноте. Вместе с ним исчезли остатки сил. Айша покачнулась, оперлась рукой об загон, сползла на пол, рядом с ведьмой. Милена, медленно качая головой, мела по полу распущенными волосами, сипло переводила дыхание.
– Ты поговорить хотела? – Опираясь ладонями в землю, она подняла взгляд на Айшу. От ее опустевшего, безжизненного голоса притке стало страшно. – Так слушай. Ты у меня еду отобрала, но сестре моей сына сберегла. А дороже сестры у меня никого нет. По ее настоянию меня, ведьму, отец не убил, по ее воле я на свете живу… Должница я тебе… Скажи – чем отплатить могу?
Руки ведьмы дрожали, подгибались в локтях, изо рта на пол текла длинная вязкая слюна.
– Ничего мне не надо, – прошептала Айша.
– Это верно… – Глаза Милены закатились, на трясущуюся притку сверкнули страшные круглые бельма. Голос ведьмы изменился, зазвучал глухо и гулко, словно из бочки: – Ничего тебе не надо… Никого… Потому как сама ты – нежи…
Ее голос ослаб, руки подломились в локтях, и она рухнула, ткнувшись лицом прямо Айше в колени. В стойле всхрапнул Воронок. Псы подошли к вещей-ке, засопели, принюхиваясь. Один высунул язык и сочувственно лизнул ведьму в щеку.
На радостях Горыня с мужем Полеты – Кульей Хорьком выставили на двор для всей челяди четыре бочки пивной медовухи. Горыня бродил гордый, будто сам родил, хвалился перед селищенскими мужиками, бил себя кулаком в грудь, вспоминал, как когда-то одолел в драке то ли самого киевского воеводу, то ли какого-то хевдинга[47] из пришлых. Его слушали, кивали, по хваливали. Милена, сказавшись на слабость и дурноту, вовсе не появлялась из избы, Полета по-прежнему оставалась в обережной баньке. Ей предстояло пробыть там еще до свету, пока ребенок не окрепнет и не примет силу Рода. В бане с Полетой сидели две бабки-повитухи, в избе с Миленой – Елагея. Остальные бабы крутились по двору, подносили мужикам угощенья, улыбались, заигрывали. Айше не нравились их раскрасневшиеся потные лица, блестящие глаза, глупые, будто прилипшие улыбки. На саму притку никто не обращал внимания. Даже преданные псы бросили ее – вертелись подле выставленных на двор длинных лавок с угощениями, ждали, когда кто-нибудь кинет косточку или уронит на землю блюдо с едой. Стараясь остаться незамеченной, Айша пробралась к воротам – хотелось побыть где-нибудь в тишине, в покое. Посидеть, подумать над тем, что случилось в овине. Да и случилось ли? Не приснилось ли, не привиделось? Ведь сама была как в тумане и когда очухалась – никого рядом с ней в овине не было, кроме собак…
Только в овине-то, может, и привиделось, а то, что Горыня родную дочь в доме запер, – это уж точно наяву было…
Айша втихаря прокралась к воротам, выскользнула прочь. За полем извивалась блестящей змеей, серебрилась река, от воды веяло прохладой, покоем. Айша обогнула поросшие берегом кусты, села на ствол старой, упавшей у берега осины. В реке переливался лунный свет, всплескивал быстрыми огоньками, плескался щучьим хвостом в камышах.
Когда веселье отшумело за полночь и покатилось к рассвету, Кулья разошелся:
– Пойду на реку! Купаться хочу!
Сперва его отговаривали, объясняли, что купаться пред рассветом занятие дурное – кромочное, крайнее – потому как все кромешники в это время за людскими душами охотятся.
– Ну и что? – пьяно вещал в ответ Кулья, размахивал наузом[48]. – Видали, экий у меня оберег? У меня вся эта нежить вона где! – Задирал рубаху, тыкал себя наузом в тощий зад. – Купаться буду, когда пожелаю – хоть в ночь, хоть за полночь! Никто мне не указ!
Печищенцам возиться с ним не хотелось – еще осталась в бочках медовуха. А на столе – еда. Да и бабы суетились рядом – с пьяных глаз все, как на подбор, красавицы… Мужики еще маленько поуговаривали Кулью да разошлись, оставив при нем лишь старосту Горыню. Одурев от радости и медовухи, тот отговаривать зятя не стал, наоборот, вызвался проводить его до излучины, где обычно купались все печищенские.
К реке шли неспешно, поминали былые годы, судачили о девках, хвалились своей мужской доблестью, чехвостили князя, который и полугода без похода прожить не в силах… Лунный свет обтекал шаткие фигуры, закрадывался в рытвины перед ними, красил синевой лица. За небольшим осинником повернули на тропку, прошли мимо старой березы, вышли на речную лядину.