Дмитрий Скирюк - Кукушка
— Что говоришь? — спросил он.
— Неплохо здесь, я говорю. — Санчес вытер подбородок и усы. — Когда пришли сюда, я грешным делом про себя подумал: всё, Санчо, отбегался, сиди теперь в монастыре, карауль чёртову девку, набирайся святости и пой псалмы, пока хрен не отсохнет. Ан нет, смотри-ка ты: жратва хорошая, тепло, а вино вообще — нектар, а не вино. И кислит, и сладит, и в голову ударяет. Не иначе, им сам Бог виноград помогает растить. Одна беда — делать нечего, даже подраться толком не с кем, да и до девок топать далеко.
— Ничего, как станет потеплее, дальше пошагаем. Алехандро с сомнением покосился на собеседника:
— Думаешь?
— Угу. Вон, и Мануэль так говорит. Да сам посуди: была б нужда, padre Себастьян давно уже собрал бы тройку и провёл дознание, а он чего-то ждёт.
— А он что ждёт?
— Бог знает. Может, посоветоваться хочет с кем-то знающим, а может, хочет заседать в привычной обстановке. А может, просто ищет толкового экзекутора. Но между нами... — Тут солдат на всякий случай огляделся и наклонился к собеседнику. — Между нами, я думаю, что если мы на днях отсюда не уйдём, то просидим ещё полгода, а то и дольше.
— Это почему?
— Да потому. Смотри сюда. Una baraja[10]. — Родригес перебрал рассыпанные карты, вытащил даму треф и положил ее картинкой кверху для наглядности. — Мы эту девку взяли? Взяли. Так вот, смекаю так: сама она сознаться не захочет, а свидетелей-то нет, один лишь Михелькин с ножом.
Из колоды вслед за дамой явился валет и вопреки всем правилам наискосок лёг поверху. — Так?
— Так... — Алехандро, насупившись, сосредоточенно наблюдал за происходящим.
— А если так, тут надобен juez de lettras[11], чтобы засудить, а никакой не инквизитор, — торжествующе сказал Родригес, снова перебрал колоду, отыскал там короля и побил им обе карты. — Но тогда её наверняка утопят. (Он перевернул все три.) A padre Себастьяну... (тут он подобрал пикового туза и положил его поверх всех остальных)... padre Себастьяну этого не надо, он, должно быть, хочет разузнать, чего с ней там творилось, на поляне, а не в том хлеву с Мигелем. Он потому и пришёл к местному аббату, чтоб делу раньше времени не дали ход. (К раскладу присоединился ещё один король.) А что Лиса не поймали, так и ладно, «Mas vole pajaro en inaiio que buitre volando»[12]. От нашей quadrillo[13] только и требуется, что быть наготове и перебить всех, кто мешает. Он выложил рядком четыре десятки и валета червей, у которого даже на рисунке была какая-то пьяная рожа, навалился грудью на стол и умолк.
— Хм-м! — вынужден был признать Эскантадес и поскрёб ногтями под распахнутым камзолом выпирающий живот. — Ну у тебя и голова, Альфонсо... А зачем нам сидеть и ждать полгода?
— Дурак ты, Санчо.
— Почему это я дурак?
— Нипочему. Подумай сам. Девчонка беременна?
— Беременна, — согласился он.
— Вот и придётся ждать, чтоб посмотреть, кто народится. А это, если отсчитать от девяти по месяцам, получится никак не меньше, чем полгода.
— А-а...
— Ага. Наливай.
Они разлили и выпили. Санчес снова оглядел расклад и усмехнулся.
— Да. Это ты понятно расписал. Ну ладно. А если всё-таки нам кто-то помешает?
— Кто?
— Ну, не знаю... Всякое может быть.
Родригес подкрутил усы, подобрал туза, как бы изображавшего в его раскладе брата Себастьяна, усмехнулся и постучал по нему пальцем:
— Эту карту, compadre, вряд ли кто сумеет перебить.
— Серьёзно? — Санчес пошарил в картах, взял одну, перевернул и показал Родригесу. — А эта?
В руках у Эскантадеса был джокер.
* * *...Две пары глаз смотрели вниз на монастырский двор; две пары: одни — мужские, светло-серые, как выцветшее дерево, полнились затаённой болью, вторые — женские, с пушистыми ресницами, с глубокой карей радужкой, устало-равнодушные, были пусты.
В монастыре её не трогали. Какая-то часть девушки всё ещё боялась — боли, пыток, холода, огня, неволи, одиночества, но в душе уже поселились онемение и безразличие. И если бы не зреющая у неё во чреве жизнь — беспомощная, маленькая, ничем не защищенная, кто знает, что бы было. Может быть, она давно б уже рассталась с этой жизнью. Не сама, не наложив руки на себя, а просто бы — ушла, как будто с этим миром её уже ничего не связывало. Сперва, когда она узнала, что беременна, она ждала каких-то материнских чувств, ждала, когда её душа наполнится любовью, нежностью, ждала, ждала... но ничего не приходило. Не мучили её и мысли о себе на тему «Боже, какой ужас: я скоро стану похожей на веретено!», обычные для женщин, забеременевших в первый раз. Что до всего остального, то тут госпожа Белладонна была совершенно права: здоровому юному телу требовались только отдых и покой. Высокий не солгал: все её хвори отступили. Холод и снег канули в прошлое, сменившись солнцем и дождём, дороги превратились в страшный сон, над головой была надёжная сухая крыша, а монастырские бани и парильни помогли избавиться от блох и вшей, так донимавших странников в пути. Дверь, отрезавшая девушку от мира, мало что изменила в её нынешнем положении — ну куда бы она сейчас пошла, куда? Домой, где о ней давно забыли? В трактирчик к тётке Вильгельмине зарабатывать кусок вязанием шалей? К базарной повитухе с опустевшими глазами, помогающей девчонкам избавляться от ненужного ребёнка? Нет, сейчас ей было некуда идти.
Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С ней, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик или девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.
Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с ней. Сейчас она порою думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла отца-доминиканца.
О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала — объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом больше не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот. Окно ей позволяли открывать. Тянуло холодом, но так ей было легче: от свежего воздуха отступала тошнота. Госпожа Белладонна сказала ей тогда, что надо потерпеть — это скоро должно пройти.
Завтрак на столе за её спиной в очередной раз остался нетронутым.
Глаза с другой стороны двора, серые мужские глаза, принадлежали Михелькину, простому парню из фламандской деревушки, бросившемуся за испанскими солдатами и их предводителем, чтобы отыскать свою обидчицу, а им — помочь настичь добычу.