Фигль-Мигль - Эта страна
– Признаю, Александр Михайлович. Или вы думаете, что в противном случае этот разговор бы состоялся? Вы думаете, я по трусости товарищей предаю?
«Ну и предавай сам. Меня не втягивай».
– Нет, думаю, что из высших соображений. Чего вы от меня хотите?
– Я вам продиктую фамилии. Что с ними делать – решите сами. Я знаю, что вы станете медлить и оттягивать… и потом пожалеете, что медлили, но убедить вас в этом сейчас не удастся. И запомните: я не хочу, задним числом, делать вас во всём виноватым. И я не змей-искуситель. И вы не дитя.
В детстве Саша думал, что «в противном случае» – это когда будет очень противно. И не зря он так думал, думает он теперь. Доцент Энгельгардт, как правило, имел дело с вкрадчивыми людьми; сейчас к нему обращался человек откровенный.
– А кто писал ту записку?
– Записку? Была записка? Не знаю. Посошков обычно записки пишет.
– Иван Кириллович неспособен на подлость.
– Это верно. Я один здесь подлец, все чистые.
Человек в сером почти прошептал эти ужасные слова, и как Саша ни старался убедить себя, что это всего лишь горькая шутка, у него не получилось.
В книге, от которой, назвав её автора «очередным немцем», отказался дядя Миша, Карл Шмитт комментирует Гоббса и пишет об одномоментном существовании и готовности к борьбе Левиафана и Бегемота, государства и революции. Сам Гоббс видел в Бегемоте безусловное воплощение зла, но к ХХI веку привыкли говорить о равенстве не только сил двух чудовищ, но и их, так сказать, платформ.
Со скрежетом зубовным доцент Энгельгардт достал телефон и приготовился вносить данные. «А Фёдор там окажется? А Посошков?»
– Лучше на бумаге.
– Вы напрасно думаете, что клочок бумаги скомпрометирует меня сильнее, чем телефон.
– Смотря в чьих глазах. Перестаньте. Еcли клочки бумаги аккуратно хранить, они будут в разы безопаснее ваших новых устройств. Уж это я понял.
Саша пожал плечами и подчинился. Бумагу действительно можно спрятать. Или съесть.
В списке, помимо трёх неизвестных, оказались Фёдор и Кошкин. Ты б ещё дядю Мишу приписал, сердито подумал доцент Энгельгардт.
– Большевики никогда не признавали индивидуальный террор.
– Мало ли чего они не признавали. А как же Троцкий?
– Да вот так. Это была казнь, совершённая действующей властью. Спецоперация. Боевики-террористы спецопераций не совершают.
Государство проводит спецоперации, боевики устраивают акт, а на дело идут уголовники. Какое бы попутное зло ни нёс Левиафан, именно с ним связано представление о порядке и ответственности за порядок. Именно Левиафан получает удар каждый раз, когда порядок оказывается в оппозиции не хаосу, а ценностям.
– У них всё наперекосяк. Они ни для кого не могут представлять настоящей опасности.
– Ничего, научатся. Войне учишься быстро.
Порядок может оказаться одной из ценностей, или будет им подчинён, или, напротив, окажется важнее; но Сашу Энгельгардта в любом случае не ждёт ничего хорошего.
Климова, босая и в чёрной кружевной комбинации, сидит в кресле и читает журнал «Эксперт», а полковник Татев лежит на полу, положив голову ей на ногу, курит, просматривает сообщения в телефоне. Откладывает телефон. Гасит сигарету.
– Климова, что у тебя на втором этаже?
– Ничего. Я там живу.
– Можно посмотреть?
– Ты уже спрашивал.
– И что ты ответила?
Полковник дотягивается до своей аптечки, хозяйственно перебирает её содержимое. Не может выбрать. Задумывается.
– Не скажешь, что тебе не хватает боли.
– Эта боль другая.
– Как ты ухитряешься покупать медкомиссию?
– 3ачем? У меня голова рабочий инструмент, а не ноги.
– И в твоей голове всё в порядке?
– Не всё. Только ходовая. Нам больше и не надо.
Климова переворачивает страницу.
– Примерно то же самое говорили фондовые рынки. Ты мне ногу отдавил.
– Извини.
Полковник Татев садится, придвигается, кладёт голову ей на колени, одной рукой обнимает её ноги.
– Интересно бы знать, что они понимают под словом «дно».
– Ты ещё спроси, что с нами будет.
– Что с нами будет, Татев?
– Подробностей не знаю, а вообще-то умрём как миленькие.
– А как умирают миленькие?
– Наверное, обнявшись. Я бы выпил чаю.
– Перестань. Ты всегда пьёшь «Лафройг».
– Да, но это all inclusive «Лафройг», для клиентов. А я хочу чай. Из чашек. И чтобы мы оделись, и сели за стол, и всё такое. – Он проводит пальцами искалеченной руки по ноге Климовой, от щиколотки вверх. – Я уверен, что у тебя есть хороший фарфор, и серебряные ложки, и небумажные салфетки, и чай не в пакетиках.
– Ах ты проныра. А если окажется, что в доме вообще нет чая? Я пью только кофе? Растворимый? Из китайской кружки с цветиками и сердечками?
– …Может, это хотя бы черепа и скрещённые кости?
– Нет. Цветики и сердечки.
– Да, сердечки – это стрит-флеш. Если он у тебя, конечно, есть.
Когда четвёртого ноября Саша увидел цветущую сложность, то не сразу её узнал.
Он и ноябрь-то не узнал – потому что кто и ко гда в Петербурге видел в начале ноября, будь то четвёртое или седьмое, на небе солнце. Детские воспоминания о ноябрьских праздниках неотличимы от прошлогодних: тяжёлое небо, тяжёлая морось или тяжёлый мокрый снег, набухшие полотнища флагов, нахлобученные над опухшими лицами тяжёлые шапки вождей, – а что там за флаги, что за люди на трибунах, оказывалось мелким и незначительным обстоятельством.
В Филькине солнце появилось с утра.
Этот слабый, но отчётливый свет, размытая голубизна неба придали происходящему оттенок чего-то потустороннего.
Саша стоял у окна в зале приёмов мэрии и смотрел вниз, на площадь. Все здесь были: и триколор, и красные флаги, и чёрный флаг анархистов, и чёрно-жёлто-белый имперский, и георгиевские стяги, и другие, Саше не известные и, как он подозревал, фантастические. Мягкий свет приглушал всё слишком яркое, размывал чётко-чёрное, и над движением, над блистанием флагов выступили из золотого марева Левиафан и Бегемот, божественные чудовища.
– Хорошо картинку склеили, ага?
Саша обернулся.
Как водится – и за что эффективных менеджеров дополнительно не любят – Биркин привёз из Москвы собственую команду, включая специалиста по связям с общественностью: упитанное существо в простецком свитерке. Расчёт это был или просчёт, но специалист всем не понравился. Одни, ждавшие увидеть, коль скоро мы играем в Александра Третьего, лощёного бюрократа, осудили свитерок, других покоробило то, что под свитерком скрывалось.
Будь он равнодушным технократом, манипулятором – всё бы обошлось. Но специалист имел мнение – и довольно горячо отстаиваемое, – которое никак ему не следовало иметь, а Биркин хоть и давал понять, что специалиста ему навязали, крайне аккуратно закрывал глаза и уши на все его выходки.