Яна Завацкая - Эмигрант с Анзоры
К слову, так же определяются профессиональные писатели. Проводится ежегодный конкурс среди читателей и среди редакторов, определяются несколько лучших произведений, и их авторы получают гонорар — такой, которого хватит года на три нормальной жизни. Вот и профессионалы… Все остальные на Квирине пишут бесплатно и в основном выполняют работу рутинную, не требующую большого умственного напряжения, например, пилота-транспортника.
Точно такая же ситуация, как выяснилось, и у переводчиков. Я специально выбрал рубрику «Стихотворные переводы», а в ней — язык лервени. И надо же, оказалось, что с нашего языка на Квирине пять человек переводят! Я выбрал одного из них, просто потому, что его переводы показались мне уж очень талантливыми, звали его Ниро Калланос, я тут же ему позвонил. Это оказался пожилой уже эстарг, пенсионер. Сейчас он работал в той же информационной службе, в редакции переводов, и переводил с семи галактических языков, в том числе, с трех анзорских. Я робко представился и изложил суть дела. Калланос пришел в восторг.
— Так неужели вы вот прямо с Анзоры? Даже не верится!
— А вы были у нас? — поинтересовался я. Калланос произнес на лервени, подбирая слова, но довольно свободно.
— Я был на Анзоре лет тридцать назад. Я был в Лервене. В составе этнографической экспедиции. Послушайте, Ландзо, мы должны с вами встретиться…
И я приехал к Калланосу. Мы пили с ним орсагонский чай (напиток этот похож на что угодно, только не на чай. Единственное, что его роднит с чаем — он тоже пьется горячим. Впрочем, это было вкусно). Я, разумеется, вначале ввел в циллос все стихи Арни, которые смог вспомнить. Калланос, держа чашечку, похожую на лепесток, в одной руке, жадно пробежал глазами тексты в экранной рамке.
— Ваш друг действительно талантливый поэт, — сказал он.
— Вы возьметесь за перевод? — спросил я. Калланос кивнул.
— Я попытаюсь. Это… очень своеобразные вещи. Но я попробую, как смогу…
Потом Калланос стал расспрашивать меня об Анзоре. Я рассказал ему всю историю, и про Арни — особенно подробно.
— Я попробую, — повторил Калланос, выслушав меня, — теперь я считаю себя просто обязанным. Вы правы — если это все, что осталось от него, мы должны… эти стихи будут читать, может быть, песни на них напишут.
На следующий день Калланос позвонил мне и прочитал первые две строфы, которые ему удалось перевести из «Лазоревой звезды». Я одобрил. На линкосе, казалось, это все еще лучше звучало. И я подумал, а может быть и вправду, напишет кто-нибудь музыку на эти стихи… на Квирине это недолго. Я даже размечтался — неужели от Арни хоть что-нибудь останется в мире? Ведь если подумать, это очень немало — написать хоть одно хорошее стихотворение.
Со мной снова происходило что-то странное.
Только я, казалось, перестал чувствовать себя совсем уж чужим на Квирине. Конечно, таких близких отношений, как с Арни и Таро, у меня не возникло ни с кем. Но все же появились знакомые… Валтэн… а самое главное, я сам перестал отделять себя от квиринцев. Они вовсе уже не казались мне детьми. Да и гуляя по набережной, в скоплении народа, я сам ощущал себя точно таким же, как все… я ско. Я не чужой. Мне понятна и близка их жизнь. Да, я не обычный человек — но кто обычный? Стандартных нет. Самое главное — стать своим.
Я стал своим на Квирине. Всего-то и нужно было для этого — один раз слетать в патруль.
И вдруг теперь, с появлением Аделаиды, что-то стало снова меняться. Вначале я был ошеломлен своим новым достижением, новыми ощущениями и переживаниями… потом это стало уже естественным. Ну в конце концов, я же не ребенок. Я знал, что все люди занимаются этим, и если это до сих пор не так уж меня волновало — виной тому общинное строгое воспитание, стресс привыкания к новой жизни…
Я заметил, что жду появления Аделаиды. Мне просто хотелось видеть ее… быть с ней… ощущать ее тепло. А я ведь так ничего о ней и не знал. Где она живет, кем работает… ничего. Она умело уходила от вопросов и вообще разговоров на все эти темы. Вообще — на житейские темы. Она вся была — легкая, кипучая морская пена. Касалась меня и сбегала, теряясь в прибое. Я только не понимал, зачем это нужно ей…
Я стал жить в основном ради того, чтобы снова побыть с ней… увидеть ее.
Мне было с ней так хорошо.
Мы были с ней в этот раз на диване, закутавшись в белое, шерстяное легкое одеяло. По сторонам она поставила две толстых свечи. Свечи горели, отражаясь в пасмурном окне — за окном бушевал шторм. Непогода… Мне было так хорошо. Так неизъяснимо прекрасно, тепло, легко… Я так был благодарен Аделаиде, и уже не знал, как выразить эту благодарность. Как выразить любовь. Я то и дело принимался целовать Аделаиду, и она стала уже легонько отстранять меня. Мы просто лежали рядом. Почти единое целое, почти одно теплое, полное любви тело.
Это самое лучшее в мире, понял я. Это и есть любовь. Таро, я знаю, у тебя так ничего и не было с Лиллой… да и что там могло быть, в Общине, в общежитии, воровато оглядываясь на дверь — не войдет ли кто… Ты так и не узнал, так вот — я узнал это за тебя. Вот это — любовь. Лучше этого нет ничего на свете… Ради этого стоит жить. Только ради этого.
Я вдруг испугался, что Ада исчезнет снова… только не сейчас. В такую погоду даже на флаере опасно… нет.
— Ты не исчезнешь? — спросил я.
— Почему ты об этом все время спрашиваешь? — усмехнулась она.
— Я боюсь… боюсь, что ты опять уйдешь.
— Глупый. Бояться не надо, — произнесла она лениво. Не надо — но как же? Я стал гладить ее плечи и грудь. Мне так хотелось сделать для нее что-нибудь хорошее… Аделаида капризно повела плечом, слегка отодвинулась. Да, пожалуй, она права… хватит уже на сегодня…
— Может быть, принести чаю? — предложил я шепотом.
— Я не хочу, — сказала Аделаида. Мы лежали рядом. Молча. Потом она снова стала меня ласкать.
…Я даже не думал, что это может получиться снова. Но у нас получилось… Я смотрел в лицо Аделаиды, блаженно застывшее, в полуулыбке. Проводил пальцем по тоненьким бровям.
— Ты знаешь, — я задыхался от любви к ней. Я просто умирал от любви. Да, Таро, это так хорошо, просто смертельно хорошо. — У меня была когда-то девушка. Там, на Анзоре. Нет, ты не подумай, у меня с ней не было ничего. У нас это вообще было сложно…
Аделаида меня не перебивала. И я все ей рассказал про Пати. Может быть, и не надо было, подумал я уже потом. Аделаида ничего не говорила о себе, но и обо мне ничего не спрашивала. Но я уже не мог в тот момент удержаться, мне хотелось рассказать ей все. Вывернуть наизнанку всю душу, все вытряхнуть, отдать ей — на. Поступай, как знаешь. Я весь, весь твой… Я рассказал ей, что сам не знаю, любил ли Пати. А сейчас понимаю, что наверное, нет. Я мог бы ее полюбить, наверное… она на тебя очень похожа. Мог бы. (на самом деле я приукрасил — не так уж похожа. Ну, тоже черненькая, маленькая, но на этом сходство и кончается). Но между нами там воздвигают столько глупых, ненужных преград… И Пати. Наши отношения с ней только начали развиваться. Но я должен был бежать. И я рассказал Аделаиде о нашем побеге. Вкратце. Мне почему-то очень не хотелось рассказывать ей про всякие ужасы. Зачем? Я просто вкратце сказал, что мои друзья погибли. А я дошел. Зато я рассказал о родителях… о детстве… всякую чушь, которую обычно и не вспоминаю. Как мы во всадников Цхарна играли. Сны, которые мне в детстве снились. Сам не знаю, что со мной случилось. Какой-то словесный понос. Аделаида же слушала молча, иногда улыбаясь или кивая, иногда мне казалось, что она вовсе не слышит того, что я говорю.
Я попросил ее не уходить, и она осталась до утра. Утром, в понедельник, погода немного прояснилась. У меня тренировка была только в одиннадцать, и я думал, мы еще побудем вместе до тренировки. Но Аделаида исчезла на рассвете, я проснулся, но ведь ее нельзя задержать. Она уходит и приходит, когда ей хочется.
Я почувствовал, что так нельзя больше… нельзя. Мне даже есть не хотелось, но я поел, потому что иначе на тренировке тяжело будет. Мир стремительно терял для меня краски, радость, жизнь снова казалась бессмысленной… почему я не могу ее видеть каждый день? Знать, куда она уходит? Встречать после работы… да хотя бы знать точно, что эту ночь мы проведем вместе.
Но ведь и Ада права! Любовь — это свобода. Она этого не говорила, она вообще не говорила никаких лозунгов и умных мыслей. Но любовь это свобода, а вот это мое стремление ее задержать, не пускать, оставить у себя — не эгоизм ли это?
С другой стороны, как же люди заводят семьи? Ведь иначе не бывает. Но мне было почему-то стыдно не только заговорить с Адой о семье — даже подумать об этом. Кажется, она сочла бы это чудовищной пошлостью.
Валтэн остался мной недоволен. Я был рассеян, ленив, в тире просадил больше половины зарядов в молоко. Но Валтэн ничего не спросил… у нас с ним так повелось, что о личных делах мы как-то не разговаривали. Я догадывался и видел, что у Валтэна не все ладно в семье. Но он со мной не говорил об этом — да и как он со мной будет об этом говорить, с пацаном… Поэтому и я не решался спросить у него, что же мне делать теперь.