Дин Кунц - Симфония тьмы
Отец Гила выплюнул апельсиновое семечко — вертясь, оно слетело с тарелки, скользнуло по столу и упало на пол, где мельчайшие волны звукового подметальщика мгновенно убрали его, — и проглотил сочную дольку. Он излагал свои советы, как дельные, так и смешные, с того самого момента, когда семейство уселось за стол.
— Больше полагайся на звуковой усыпляющий свисток, чем на оружие, Гил. Это всегда производит хорошее впечатление на судей.
— Судьи — романтические глупцы! — заявила мать Гила, вступая в спор так, как она всегда это делала: надув красивые губы и запальчиво бросая аргументы. Она знала, что хозяин в доме отец, но ей нравилось проверять, как далеко она может зайти в споре, прежде чем будет вынуждена уступить.
— Точно, — сказал отец. Ему хотелось обойтись без пререканий хотя бы в этот особый вечер. — Судьи — романтические глупцы, и только такой же глупец не воспользуется этим себе во благо.
Гил слушал отца вполуха, одновременно пытаясь вдуматься в слова баллады, которую играл робот-оркестр, а заодно догадаться, какую неожиданность запланировал Рози на завтрашний день — день, который так тревожил юного горбуна, что он даже спать как следует не мог.
— О нет, то белеет туман над водой.
— Дитя, оглянися; младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужны струи;
Из золота слиты чертоги мои…
Неужели Рози надумал сдаться без борьбы? Человек имеет право заранее отказаться от испытаний, признать поражение еще до того, как его начнут экзаменовать. Тогда ему дадут снотворное и увезут на тележке в мусоросжигательную печь, и не придется с муками преодолевать тяжкие задания на арене.
Так что же, именно это у Рози на уме? Ну уж нет. Сдаваться без борьбы не в характере Рози. Вся его жизнь — непрерывное самоутверждение, стремление доказать всем и каждому, что он — не такой, как другие, он способен на большее. Нет, он ни за что не сдастся просто так, если бился столько лет…
— …Ты воспользуешься этим снова? — Это был самый конец заданного отцом вопроса.
Гил проглотил ломтик сыра и запил вином, быстро соображая, о чем таком мог спросить отец.
— Сначала пущу в ход свисток. Потом — акустический нож. И только если ни одно, ни другое не поможет, воспользуюсь звуковым ружьем в качестве последнего средства. Судьи косо смотрят, если с самого начала применить тяжелое оружие.
— Очень хорошо! — похвалил отец. — Как по-твоему, он неплохо справился с этим вопросом?
— Угм, — ответила мать, кивнув без особенного интереса.
— Теперь, — продолжил отец, — перейдем к следующему…
Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит.
— О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы…
— Итак, судья Скарлатти — самовлюбленный тип. Если ты выберешь шестидольный…
Мать, дернувшись на подушке, вздохнула:
— Послушай, мальчик ведь сказал нам, что он претендует всего лишь на Четвертый Класс.
— Черт побери, женщина, не спеши продавать нашего сына задешево! Он…
Он — Четвертый Класс, — сказала мать и положила в рот сливу. — Четвертый Класс! И нечего морочить себя и мальчика напрасными надеждами…
— Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей.
— О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне.
Робот-оркестр сопровождал разноцветными смерчами зловещую музыку «Der Erlkönig», и Гил вдруг понял: в этой балладе кое-что приложимо к ритуалу Дня Вступления в Возраст. Обычно у них за обедом звучала музыка легкая, воздушная, ничуть не похожая на эту. Так что должна быть какая-то причина для такой перемены. Баллада близилась к концу, и он сосредоточился, припоминая последние строки.
— Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой.
— Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать.
«Странно, — думал Гил. — Жутко ведь мрачная вещь эта баллада».
Робот-оркестр взметнулся вихрем — всеми инструментами, всем туманным телом.
Отец молча смотрел на сына.
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
Гете и Шуберт.
«Wer reitat so spat durch Nacht und Wind?..
In seinen Armen das Kind was todt…»
Есть что-то особенное в немецком языке — по-немецки эти слова кажутся еще более зловещими.
Гил поежился, повернулся к отцу и увидел, что Мейстро выжидательно смотрит на него — теперь уже не жует фрукты, а глаза стали туманными и непроницаемыми. Он явно ждал, пока сын что-либо скажет, — вот только Гил не мог догадаться, что сейчас будет уместно.
— Отец, эта баллада, «Der Erlkönig»…
— Да?
Мать занялась уборкой со стола, хотя звуковые слуги справились бы с этим быстрее. Со стопкой тарелок в руках она удалилась на кухню. Отец проводил ее взглядом, потом вновь повернулся к Гилу.
— Меня удивило, — продолжил Гил, — что ты запрограммировал именно эту песню на сегодняшний вечер — вечер, когда мы вроде бы должны праздновать.
— Нет, — сказал Мейстро. — Эта баллада идеально подходит для сегодняшнего вечера. Для этого вечера другой мелодии вообще не существует.
И тогда Гил понял. Отец знал, что ему туго придется на арене, знал, как велика вероятность, что он не сумеет пройти испытание. И таким способом хотел показать ему, что все понимает, что сумеет принять и вынести удар, если его сына отправят в мусоросжигательную печь. На секунду Гил даже почувствовал своего рода облегчение. Да, отец сумеет принять удар и сохранить свою гордость, даже если сын не справится. Разве не чудо?.. Но тут подоспела вторая волна эмоций. Да, черт побери, может, отец и сумеет принять удар, но это ведь не отцу предстоит идти на смерть! Это ведь не отец будет изувечен и разодран в клочья на арене, а после брошен в жадное пламя мусоросжигательной печи!..
Душевный подъем, охвативший его миг назад, мгновенно утонул в черном злом отчаянии.
Позже, один у себя в комнате, Гил уснул с последней строкой баллады на устах. Уснул и попал в сон, который вновь и вновь снился ему всю жизнь, сколько он себя помнил. Всегда один и тот же сон. Вот такой…
Голая стена из неровных торчащих камней поднимается над унылым речным берегом к полке из полированного черного оникса, которая протянулась в доброй сотне футов над головой. Время — какой-то неопределенный ночной час. Небо не синее и не черное — рябое, крапчатое, в неприятных коричневых и гнилостно-бурых пятнах. Там, где эти два цвета перекрывают друг друга, они выглядят как кровь — засохшая струпьями кровь. На излучине реки ониксовая полка выступает далеко, простираясь над водой до другого берега, и образует крышу, а на этой крыше стоит пурпурное здание с массивными колоннами вдоль фасада, каждая из которых обрамлена поверху черными каменными ликами. Вокруг — великая и глубокая тишина, она не просто висит надо всем, ее излучает местность. Луна — неподвижный серый диск.
Гил как будто приближается к полке и зданию, как всегда всплывая вверх от воды на черном листе, и это очень странно, ведь ветра совсем нет. Потом, проплыв над строением с колоннами, он снова опускается к реке. Мягко покачиваясь, точно в колыбели, плывет он к Стигийскому морю, которое поглощает его и увлекает к не знающему света дну, где воздушная река несет его над морским ложем, мимо того же самого пурпурного здания, того же самого мыса, в то же самое море, на дно, его встречает в точности та же река, в точности то же здание, тот же океан, и…
Он проснулся в холодном поту, глаза ныли, словно и на самом деле до боли всматривались в невозможную реальность сна. Сердце колотилось от страха, который в то же время был неописуемо сладостным и желанным…
Этот сон посещал его с тех самых пор, как он, тогда трехлетний ребенок, побывал на арене вместе с отцом, который инспектировал приготовления к церемонии Дня Вступления в Возраст. В центре площадки гудел Столп Последнего Звука — врата в ту землю за пределами жизни, где все иначе. Эта колонна страшно заинтересовала мальчика, и он, вырвавшись от отца, подбежал к Столпу, сунул голову внутрь и увидел диковинную страну за ним.
Гил не знал, боится ли он или же с нетерпением ждет своей встречи со Столпом завтра, в конце церемонии.