Мария Семенова - Новая игра
Тут наверху послышались шаги, и рядом с козлом из потёмок возник человек. И если питомцу оставалось только встать на дыбы и явить собой образ материализованного Сатаны, то с его хозяина, напротив, можно было хоть сейчас писать святого угодника в полной готовности к Судному дню. На площадке стоял седой старец, длиннобородый, измождённый и босой, в холщовом исподнем.
— Почто сквернословите? — произнёс он тихо, почти шёпотом, но так, что Вована потянуло задуматься о сущем и непреходящем (знать бы только — как…), а в душе поселилась непонятная дрожь. — Думаете, от вас вони меньше? Ибо человек мерзок по сути своей, преотвратно грешен, путь его от пелёнки смердящей до зловонного савана… Давайте кричите, кричите, недолго кричать-то осталось…
Возникшую паузу тактично нарушил Худюков.
— Здравствуйте, Григорий Иванович, — сказал он, — добрый день. Я вот тут вам нового жильца привёл. Участкового уполномоченного, а также…
— Не пушшу! — грозно прервал его старец. Воздел руки и стал похож на воплощение голода с доисторического плаката о помощи Поволжью.
Козодоев невольно напрягся в ожидании новых апокалиптических пророчеств, но, как оказалось, гнев «святого праведника» имел вполне вещественное обоснование.
— Ваша лавочка мне сколько денег задолжала, а? Почитай, с Преполовения не платите! Дождётесь, и этих выгоню. Поганой метлой. Ибо…
— Мерзок и жалок по сути своей человек, — с готовностью подхватил Худюков. — И недолго нам всем, грешным, осталось. А раз недолго, может, пускай он пока здесь поживёт? — И лейтенант с обезоруживающей улыбкой показал на Козодоева. — Посланец Питера, отличник милиции. Ворошиловский стрелок…
Это последнее он добавил явно для того, чтобы старцу было понятней. Однако тут козёл ударил копытом и забренчал цепью, полностью переключив на себя внимание хозяина дома.
— Ай ты, маленький, — с умилением посмотрел на него «угодник». — Иди, дружок, погуляй, заслужил.
Щёлкнул карабин, весело забарабанили копыта — и мимо вжавшейся в стены милиции зловонной молнией пролетел козёл. Боднул входную дверь — и был таков.
— Гошенька, — проводил его глазами хозяин. Пальцем смахнул старческую слезу и перевёл на Козодоева взгляд, оказавшийся неожиданно зорким. — Значит, отличник? Ворошиловский стрелок? Только это тебе не поможет, их там тьма, легион, бессчётное количество — всех не перестреляешь… — От его слов на Вована заново повеяло жутью, он невольно подобрался, ожидая чего-то судьбоносного и недоброго, адресованного лично ему, но старик внезапно смягчился. — Ладно, — сказал он. — Оставайся пока. Топай, желанный, на постой в боковую.
Ткнул рукой куда-то в неопределённом направлении и величественно отступил прочь, растворившись в сумерках второго этажа, точно в другое измерение канул.
— Гошенька… — протянул Козодоев. Вздохнул и вопросительно посмотрел на Худюкова. — А этот… Григорий Иваныч… он не того? Не буйный хотя бы?..
Вован уже понял, что тут вырисовывалось не просто мужское общежитие, не облагороженное даже присутствием Люськи, тут было нечто покруче.
— Да нет, дядя Гриша — он тихий, — успокоил его лейтенант. — И вообще молодец. Всех похоронил, и своих, и чужих… Он у нас бывший партизан, китель с орденами — не поднимешь…
Козодоев невольно задумался, сколько же лет стукнуло бывшему партизану; по самым скромным прикидкам выходило не менее девяноста. А лейтенант продолжал:
— Болота дядя Гриша знал, как никто. Только однажды пошёл уток пострелять и что-то увидел. С тех пор вот такой…
Козодоеву ещё многое предстояло узнать о здешних болотах и о том, что в них можно увидеть, но покамест его волновали более земные проблемы. Он потянул носом и мученически скривился.
— Господи, ну а козёл-то ему зачем?..
Ответил Сипягин, причём вроде даже с обидой:
— Георгий — он не просто козёл. Он страж, хранитель и оберег. Вот поживёшь здесь подольше, может, поймёшь… — И — о чём, мол, рассуждать с таким бестолковым! — вновь повернулся к Кузнецову: — Ну что, блин, растакую мать, вопрос-то будем решать?
Какие там навязшие в зубах «кто виноват» и «что делать» — главный русский вопрос звучал иначе: что и на какие деньги брать…
— Ну я, пожалуй, пойду, — откланялся Худюков. — Приятно было.
— Мне тоже, — хмуро буркнул Козодоев. — Спасибо большое.
Вот, стало быть, его и обогрели… приветили…
Как белого человека.
«Дярёвня…»
Пересекая коридор, он невольно подумал про местную баню. Ту самую, наверняка заросшую плесенью. Было похоже, что количество этой плесени ему предстояло проверить, и чем скорее, тем лучше.
Боковая комната оказалась маленькой и неопрятной. Такая вот радостная и счастливая жизнь в вымечтанном дворце… Прикрыв за собой дверь, Козодоев расстегнул чемодан, достал пухлый портфельчик с деньгами…[3] В это время ему померещились за окном какие-то тени, он торопливо вскинул голову, но тревога оказалась ложной. По улице мимо особняка всего-то прошли мужчина и девочка, и после общения со старцем Григорием Вован уже не удивился ни их одеяниям из белого полотна, ни катившемуся следом плотному клубу то ли дыма, то ли тумана. Ещё ему почудилось, что девочка оглянулась, но это он заметил уже мельком, поскольку был занят делом более важным — осматривал комнату на предмет места для импровизированного тайника. Известно ведь: важно не только заработать, но и в целости заработанное сохранить…
Наконец ему удалось без лишнего шума приподнять одну половицу. Оставив на кармане внушительную «котлету»,[4] Козодоев укрыл под половицей остальную заначку и, быстро переодевшись в штатское, двинулся в замеченный возле площади ресторан.
В маленькое кафе с уютным названием «Морошка» никто его не направил. В Пещёрке, чтобы получить какие-то ответы, следовало задавать очень правильные вопросы. Козодоеву ещё предстояло это узнать…
Ерофеевна. Вождь
Шёл он от дома к дому,
В двери чужие стучал,
Под старенькое пандури[5]
Нехитрый мотив звучал.
В напеве его и в песне,
Как солнечный луч чиста,
Жила великая правда —
Божественная мечта.
Сердца, превращённые в камень,
Будил одинокий напев,
Дремавший в потёмках пламень
Взметался выше дерев.
Но люди, забывшие Бога,
Хранящие в сердце тьму,
Вместо вина отраву
Налили в чашу ему.
Сказали ему: «Будь проклят!
Чашу испей до дна!
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!»
Иосиф Джугашвили-Сталин
Усатый человек в шинели, фуражке и мягких сапогах по-хозяйски опустился на кожаное сиденье.
— Поехали.
— Слушаюсь. — Шофер включил скорость, отпустил сцепление, прибавил газу — и «Роллс-Ройс 40/50» «Серебряный призрак», шурша покрышками, с рёвом покатил по мостовым.
Вокруг кипела жизнь большого шумного города. Под колёсный лязг светились изнутри трамваи, орали галки на кремлёвской стене, трудяга-пароходик тащился по Москве-реке, дымил по-чёрному, разводил волну. В сквере у Большого театра гудела толпа, юркие таксомоторы брызгали лучами фар, резко, по-звериному, рявкали клаксонами. Мальчишки-газетчики выкрикивали несусветную чушь, а в вышине, в синем вечернем небе, яркие прожектора высвечивали транспарант: «Ты подписался на рабочий кредит?»
Если кто и подписался, то явно не скучающие личности в длинных пиджаках, мятых брюках колоколом и массивных, словно конские копыта, башмаках. Личности, размахивая тросточками, бродили вдоль пылающих витрин, разглядывая товары и встречных женщин. На них бросали оценивающие взгляды молодые, стриженные под полубокс люди с быстрыми глазами и умелыми ловкими пальцами, их беспокойные ноги в штиблетах на резиновом ходу ступали бесшумно и легко. Проститутки в ожидании работы томились на боевых постах, привычно зазывали клиентов, покручивали доступными, в модных шёлковых шароварах задами. Воздух наполняли рёв моторов, ржание лошадей, запах пота, «Шипра» и туалетной воды «Пролетарка», дым от папирос «Авангард», громкий мат, свист милиционеров и призывно-чувственные звуки танго, доносящиеся из дверей ресторанов. Новая экономическая политика была в самом разгаре.
«Давайте веселитесь, давайте. — Усатый человек с презрением отвернулся от окна и, вытащив пачку „Герцеговины“,[6] решительно, с одной спички, закурил. — Недолго вам всем осталось, недолго…» Потрошить папиросы и раскуривать трубку он не стал — не до того, нет ни настроения, ни времени. Действительно, «Роллс-Ройс» скоро вынырнул из шумной суеты и покатил по неприметному, утопающему в зелени проулку, фигурка Эмили[7] на его массивном радиаторе оделась в белый невесомый шлейф — тополиный пух был повсюду.