Андрей Плеханов - День Дьявола
– Итак, - произнес он, - продолжим. Франсиско Веларде, ваше дело рассмотрено сеньорами инквизиторами, уважаемыми лиценциатами Хуаном Белтраном и Кристобалем Эресуэло, в присутствии дона Луиса де Рохаса, главного викария, замещающего судью, и советниками. Ввиду единогласия в отношении вашего дела, Франсиско Веларде, вы должны сознаться и покаяться для облегчения вашей грешной совести!
– В чем я должен каяться? - прохрипел тот, кого назвали Франсиско Веларде. - В том, что я люблю Бога нашего так, как и должно любить его? В том, что денно и нощно обращаюсь к Нему и слышу глас Его, подобный гласу вопиющего в пустыне разврата вашего и сребролюбия вашего, жалкие вымогатели денег, прячущиеся под маской благочестия? Конечно, вы достигли единогласия в отношении моего приговора! Воры всегда достигают единогласия, когда речь идет о чужом имуществе. Да, я был достаточно богат. Но теперь я лишился всего! Вы забрали все, что у меня было, именем святой инквизиции. Чего вы еще хотите? Не довольно ли с меня? В чем мне каяться?! Вы продаете индульгенции - отпущение грехов за деньги. Неужели денег моих, что вы отняли у меня, недостаточно, чтобы отпустить все грехи мои на двести лет вперед?
Франсиско было лет около сорока. Он был человеком худым, если не сказать изможденным. Это было видно, поскольку он был полностью раздет. И еще было видно, что над ним уже неплохо поработали. Рот его был разорван с обеих сторон, и трудно было уже различить, где кончаются разбитые губы, а где начинается сплошная кровавая рана. Обритая голова вся была покрыта коричневыми пятнами - словно огромными мертвыми мухами. Тело его покрывали фиолетовые полосы кровоподтеков. Он сидел на деревянном стуле с высокой спинкой. Руки его были завернуты назад и связаны за спинкой стула. Ступни его ног находились в черных ящиках с винтами. А на бедре была грубая колючая веревка. В веревку эту была пропущена палка, она закручивала веревку настолько, что веревка впилась уже не в кожу - в мясо. Нога Франсиско посинела. Он испытывал невероятную боль и все же держался достойно.
– Речь его обличает в нем еретика, - заявил инквизитор, повернувшись к двум своим коллегам. - И все же мы творим правосудие, а потому не должны делать поспешные выводы. Еще раз повторяю: Франсиско Веларде, ваше дело рассмотрено всеми уважаемыми людьми, которым должно его рассмотреть. И все они пришли к выводу, что вы говорите неправду, отрицая греховную свою ересь. Но, из любви к Богу, мы милосердно предлагаем вам до начала пытки сказать правду, для облегчения вашей совести…
– Пытки… - Веларде усмехнулся бы, если бы ему позволил это сделать разорванный рот. - Стало быть, мне предстоят пытки? А что же тогда было тем, что я уже вынес? Если это не пытки, то что же тогда?
– Так вы хотите сказать правду, Франсиско Веларде? - невозмутимо произнес инквизитор.
– Я уже сказал правду. Какой-то особой правды для вас у меня не существует.
– Ввиду сего, по рассмотрении документов и данных процесса, мы вынуждены присудить и присуждаем сего Франсиско Веларде к пытанию огнем и веревками и, при необходимости, прочими средствами, по установленному способу, чтобы подвергался пытке, пока будет на то воля наша, и утверждаем, что в случае, если он умрет во время пытки или у него сломается какой-либо член тела, это случится по его вине, а не по нашей, и, судя таким образом, мы так провозглашаем, приказываем и повелеваем в сей грамоте…
Инквизитор громко читал, а подсудимый сидел и корчился от боли, связанный и искалеченный. Рядом с ним стоял большой полукруглый металлический чан на трех ножках, в нем горел огонь. К стене были аккуратно прислонены предметы необычной конфигурации - похожие на большие крючки, вилы и зазубренные пилы. Все они были ржавыми, покрытыми высохшими потеками крови. Только острые части их были наточены и сверкали в свете пляшущего в очаге огня. Инструменты для пыток - вот что это было такое.
И все это называлось ПРАВОСУДИЕ.
Волосы встали дыбом на моей голове. Я, конечно, представлял, что такое святая инквизиция. Теоретически. Но теперь я понял, что это такое на самом деле. Нужно увидеть это своими глазами, чтобы понять, что это. Все это уже было в истории человечества - повторялось раз за разом, как дурной сон. И я уже видел такое своими глазами.
Когда я был мальчишкой, мы часто играли во дворе в войну. В фашистов и НАШИХ. Никто не хотел быть фашистом. Все хотели быть НАШИМИ. Гордо стоять, изображая сцену допроса, надменно поворачивать голову к мучителям и произносить громким героическим голосом: «Я ничего не скажу вам, проклятые фашисты! Можете меня пытать!!!»
И мы пытали друг друга. Изображали, что пытали, потому что так было в фильмах. Отвратительные фашисты пытали там отважных партизан, и те хладнокровно переносили все жалкие потуги вырвать у них правду: о том, где находится партизанская база, и сколько у партизан оружия, и где находится подпольный обком.
Мы играли. И я еще не знал тогда, и никто из нас, мальчишек, не знал, что на самом деле все совсем не так. Что чаще всего настоящие пытки бывают не тогда, когда пытают врагов на войне. Чаще всего свои пытают своих. И вовсе не из желания узнать какую-то правду. Пытают своих из ненависти. Из любви к деньгам, которые можно у них отнять. И просто из любви к пыткам. Из удовольствия заглянуть в глаза человеку, которого ты знал много лет, и теперь ты можешь посмотреть, как расширяются его зрачки, когда раскаленное железо протыкает кожу, и мрак затопляет сознание, и крик вырывается из горла, потому что нет уже сил терпеть боль, Разрывающую на части тело.
Свои пытают своих.
Я увидел это живьем, когда служил в армии. Мне не повезло, я попал прямиком на войну. И это была гражданская война на Кавказе. Я думал, что сойду там с ума. Мы разнимали их - вчерашних соседей, только вчера еще приглашавших друг друга на свадьбу, а сегодня охотящихся друг на друга с винтовками. Они уже сошли с ума, полностью. И когда мы хватали плачущего человека (армянина ли, азербайджанца ли - какая разница?) с отрезанной головой мальчика в руках, головой, которую он только что сам отрезал у живого ребенка, и он, рыдая в полный голос, говорил нам, что должен был так сделать, что на то есть воля Божья, потому что он должен отомстить, потому что эти - звери, и они сделали так же с его детьми, и они отравили пять тысяч халатов в Звартноце, и дали их детям, и все умерли, и они клали женщин на дорогу, на асфальт, и переезжали их машинами, и вырезали им половые органы, - мы уже ничего сделать не могли. Мы только могли плакать ночью в подушку. Но никто из нас не делал даже этого. Мы очерствели тогда. Мы оглушали себя - кто водкой, кто наркотиками, а кто-то (как я) просто говорил себе, что немного осталось, что скоро вернемся на гражданку и все кончится…
Когда мы демобилизовались, проблемы только начались. Души наши были отравлены. Я уже рассказывал о том, каким дебилом я стал и как не скоро вышел из этого состояния. Но я знаю многих людей, моих бывших друзей по роте, для которых это кончилось хуже. Гораздо хуже.
Только не говорите мне, что все это произошло из-за распада Советского Союза. Что если бы продолжался социализм, то они не стали бы убивать друг друга. Что при коммунистах все было хорошо. Не терплю я такого фарисейства. Не могу видеть, как старичок с портретом Усатого на груди шамкает: «А ведь при Сталине все было хорошо, правильно все было! Жидов и интеллигентов стреляли, и порядку было больше! Никто безобразиев не позволял! А рабочий человек жил как следовает». Потому что это не имеет отношения ни к коммунизму, ни к социализму. Это было то же самое - свои отстреливали своих. Конечно, этот старичок всю жизнь работал токарем на заводе, делал свою норму, участвовал в своем социалистическом соревновании, а по вечерам пил свою водку и бил свою жену. Кому до него было дело? Никому. А в кабинетах Лубянки разговаривали «по-партийному» со своими - с теми, кто молился тому же самому коммунистическому богу. Но оказался слишком умен, или слишком честен, или просто перешел кому-то не тому дорогу, или просто попал под горячую руку. Попал под разверстку: «Выловить столько-то троцкистов, столько-то правоуклонистов, столько-то космополитов. И расстрелять всех к чертовой матери Только сперва пытать их как следует». Чтоб помучились. Чтобы рассказали все честно. Чтобы, когда шли на свое аутодафе, на свой расстрел, публичный или скрытый, плакали, и говорили, что согрешили, и каялись в ереси, измене горячо любимому делу Ленина - Сталина…
Все это уже было… Боже мой… Знает ли Бог, сколько садистов с наслаждением удовлетворяли низменные страсти свои к терзанию человеческой плоти, прикрываясь Его именем?
И сейчас я снова видел такое: ничтожные люди пытали человека. Несомненно, верующего человека. Верующего, наверное, более искренне, чем они сами. И поэтому он заслуживал пыток, заслуживал боли, и зазубренных крючьев, и даже смерти. Мучительной смерти. Какую правду они хотели от него узнать? О какой правде вообще можно было сейчас говорить? Правда существовала только одна: они заполучили его в свои лапы, и он был обречен.