Энди Фокстейл - Компиляция. Введение в патологическую антропологию
Как бы там ни было, человеческая натура тяготеет к красоте. Тяготеет настолько страстно и безудержно, настолько слепо и безмозгло, что способна обнаружить ее даже в наигнуснейших своих проявлениях. Воплотить ее в произведениях искусства, воспеть в одах и гимнах.
Самсон разрывает пасть льву. Сверхчеловеческое напряжение в мельчайших подробностях воссоздает сложный ландшафт его обнаженного тела. Изумительно, какими внешними данными одаряет иных природа. Этот засранец явно не изнурял себя многочасовыми тренировками в зале фитнесс-клуба и не ширялся стероидами, сводя на нет свою мужскую состоятельность. Таким уродился. Как говорится, ангел чуваку на лоб плюнул. Какие торжественные струны заставляет звучать в душе созерцание победы человека над яростным и могучим зверем. Прямо воспаряешь над землей, гордясь собственной принадлежностью к людскому племени. Любуясь ею. Но чем гордиться-то, блядь?! Любоваться — чем?! Неприкрытым живодерством?! При всех прочих равных, зверушку можно было бы умертвить и более гуманным способом. Придушить, в конце концов. Ну нет, как же! Надо же непременно из**ся, выдумку и фантазию приложить…
Красота…
Ладно, допустим, есть что-то величественное и достойное восхищения в преодолении тех или иных сил и обстоятельств, которые априори мощнее тебя. Ловчей. Быстрее. Безжалостней. Но мы шагнули дальше. Мы возвеличили и воспели тысячи побед иного рода. Победу равного над равным. И даже победу сильного над слабым.
Империи планетарного добра лихо и артистично расправляются с карликовыми оплотами зла. Неимоверно опасными в своей карликовости. То, что этим оплотам хочется лишь, чтобы их оставили в покое и позволили им жить, и не то, чтобы жить, как им хочется, а просто — жить, — никого не ебет. Стрекочат камеры операторов, скрипят писательские перья. Очередной бравурный марш, очередной киношедевр о героизме Голиафа, вопреки глупой легенде прикончившего-таки злокозненного Давидку, еще один пронзительный роман о высоких и красивых человеческих чувствах, которые обнажила война.
Какая мерзость, Господи! Нет в войне ни красоты, ни проникновенности, ни героизма. Есть только кровища и грязь. Грязь, перемешанная с кровищей. Есть вспоротые животы и намотанные на штык кишки. Те же кишки, свисающие с колючей проволоки позиционных ограждений. Есть оторванные противопехотными минами конечности. Есть сотни и тысячи квадратных миль, ставшие одной братской могилой после ковровой бомбардировки. Нет любви. Нет нежности. Есть ненависть и лютое желание выжить. Больше ничего. Жертвующий собой ради других меньше всего помышляет о героизме. Просто инстинкт самосохранения, выдохшийся из-за постоянного нервняка, уступает место другому, более древнему, почти рудиментарному. Ведущему свое происхождение со времен первых социальных микроорганизмов. Но обладающему дремучей и неведомой сокрушительной силой — инстинкту сохранения популяции. Все остальное приходит потом. Много позже. Если выживешь. Кто воевал, или хотя бы видел войну живьем, а не на экране мультиплекса, тот знает.
Мы опоэтизировали войну. Нашу неизлечимую язву. Язву, которую каждый из нас носит в себе. Каждый из нас рождается с незримым сгустком крови в младенческом кулачке, сведенном гипертонусом. Чужой крови, добытой в бою, состоявшемся неизвестно где и когда. Аттила был честен и ничего не скрывал.
Орудийный расчет передвижной ракетной установки состоит из двух или трех человек. В зависимости от ее модели и огневого потенциала. Эту установку обслуживают двое. Уже неделю они находятся на стационарной позиции в предгорьях. Предполагается, что где-то в горах обосновались мятежники. Если можно назвать мятежниками людей, живущих на своей земле. Защищающих ее от чужаков, таких, как эти двое. В задачу расчета входит наблюдение за вверенным им сектором и немедленное уничтожение противника, если таковой обнаружится в поле зрения. В горы никто не суется. Накладно. Горы покрыты густыми лесами. Зелень насыщенная, яркая. И небо… Такого неба нет больше нигде в мире. Ни в одном из миров, сколько бы их не сотворил Всевышний. На закате горы кажутся черными. На закате многое может казаться черным, но у этих гор даже чернота особенная, не похожая ни на одну другую черноту. Такие горы дарят долгую жизнь друзьям и немедленно отнимают ее у врагов. Потому и не суются. Только наблюдают за горами сквозь хищные жерла всевидящей оптики.
В их секторе — два небольших села. Расстояние между селами изрядное, но радиус прицельного огня установки еще больше. Не говоря уже о дальнобойности.
За неделю можно переговорить все разговоры, замусолить до дыр все порножурналы, присланные из дома оставшимися там друзьями и выдрочить подчистую застоявшееся в чреслах семя. За неделю можно заскучать. Эти двое заскучали еще раньше. Сменяя друг друга, они развлекаются, подглядывая за жизнью в селах. Местный народ — сдержанный, суровый на проявление эмоций и скупой на праздное слово. Поэтому подсматривать не очень интересно. Вот разве иногда подкараулишь купающихся в горной речушке девушек. Разумеется, за сальными шуточками дело не стоит. К вечеру седьмого дня наступает апофеоз скуки. Приходит паскудное состояние, когда нутро жаждет какого-нибудь действия, но ни хера не может придумать, какого именно. Состояние резко прогрессирует, переходя из стадии легкого невроза в стадию, пограничную с МДП.
— Может, стрельнем? — вдруг предлагает один.
— Где ж ты раньше был?! — восхищается второй удачной идеей. — Давай! По которым?
— Монетку доставай! — приказывает первый — В общем, орел — западные, решка — восточные.
Монета, медленно кружась, опускается на плоский камень, встает на ребро и вращается вокруг собственной оси. Замирает. Несколько секунд стоит так, на ребре, покачиваясь из стороны в сторону. Словно раздумывает. Такое впечатление. Наконец, монета падает. Орел. Что ж, западному селу сегодня не повезло.
Установка израсходовала треть боекомплекта. Пол-села сдуло, как ветром. Остальные пол-села пострадали меньше, но ни один дом не остался без ущерба. В служебных сводках было указано, что в результате своевременных действий орудийного расчета части N была уничтожена крупная группировка противника. Потери среди мирного населения, согласно официальной версии, не превысили допустимой статистической погрешности.
Лечи — парень добрый. Не конфликтный. Всегда старающийся решить дело миром. Он не трус. И никогда не был таковым. Все об этом знают. Жизнь не раз проверяла Лечи на крепость духа и всегда он выходил победителем. Лечи никогда не остается равнодушным к чужой боли и, пожалуй, единственное, чего он боится, — это самому причинить кому-нибудь боль. Даже случайно. Такой он, Лечи. Был таким.
Лечи возвращается домой после долгого отсутствия. Дома — война. Она началась многим позже его отъезда. Лечи хотел забрать родных, но те сказали: мы не воюем. Нас не тронут. И ты оставайся там, где ты сейчас. Лечи послушался. Но вот приходит весть — отец серьезно болен. Лечи бросает все и тем же днем отправляется домой. Лечи застает свой дом в развалинах. Односельчане рассказывают ему об обстреле. Они сочувствуют ему. И себе. Хотя, на сочувствие уже не осталось сил. Его родное село — воплощенная скорбь. Кажется, что каждый камень исходит здесь безнадежным нескончаемым воем. Голоса каждого предмета, будь то осколок черепицы, искореженное дерево, изрешеченное ведро у колодца, сливаются в единый гул. Так вопит сама смерть. Лечи берет в руки оружие. Теперь это его война. Лечи уже не боится чужой боли. Боль врага даже сладостна для него теперь. Лечи мечтает найти тех двоих. Или хотя бы одного из них. Лечи знает, что заставит их умирать мучительно и долго, заставит их испытать боль каждого из своих погибших односельчан и ужас ледяной бесконечной скорби, выпавший на долю выживших. Ему снится это. Он молится об этом. И его молитвы услышаны. В один из дней подразделение, которым он командует, захватывает этих двоих в плен. Ночью Лечи идет в дом, в котором оборудована временная тюрьма. Он идет убивать. Когда он открывает дверь комнаты с заколоченными и зарешеченными окнами, в которой содержатся пленные, те мгновенно понимают это. Они забиваются по углам, их лица перекошены, в их глазах нет ничего, кроме бессильной покорности пригнанных на бойню овец. Лечи понимает, что эти существа не предпримут и малейшей попытки к сопротивлению.
Лечи криво усмехается и медленно вынимает серьезный нож. Проверенная в деле закаленная сталь тускло блестит при свете немощной электролампочки.
Лечи делает шаг вперед. Внезапно останавливается. Долгим немигающим взглядом смотрит на двух, потерявших человеческое обличье, говнюков. Совсем ведь зеленые, сучьи дети, думает Лечи. Овцы. А я шел убивать хищников.
— Не я ваш палач — вдруг говорит он. — Вы сами.