Людмила Белаш - Имена мертвых
Она притихла. Клейн смотрел на нее прямо, лицо непробиваемое, но взгляд — мягкий.
— Там, на Васта Алегре, — это были вы?
— Отвечу «да» — и что изменится?
— Значит, вы — друг алуче, — просветлев лицом, ответила Ана-Мария, — Я всегда в вас верила. И падре Серафин в вас верит. Вас в Чикуамане чтут, как избавителей, и молятся по-нашему: «Помяни Железного, Кровавого и Пламенного — имена их Ты, Господи, знаешь — и прими в Свет лица Твоего их, кто освободил страждущих детей Твоих от угнетения злодея».
Клейн и не думал поступать по правилам цивилизованной конспирации — а Ану-Марию следовало оглушить, вывезти из Дьенна и похоронить в яме с негашеной известью, — но индейская молитва прозвучала так неожиданно, что у него будто второе зрение открылось. Нет, никогда не поймут белые индейцев! столько ума ни у кого из европейцев нет, чтобы предугадать, как дети сельвы поймут и на каких весах взвесят твой поступок. Вместо страха и настороженности в глазах Аны-Марии было нечто более страшное, чем любовь, — вера.
— Дело прошлое, — попытался он сбить накал, — не стоит вспоминать. Надо о сегодняшнем дне думать.
— Это останется, — убежденно ответила она. — Старик вас назвал, сказал: «Они придут», и алуче от реки до гор поверили. «В самый черный день», — говорил старик. И все свершилось. Я… я так рада, что увидела тебя!
— Денек для радости неподходящий, кое для кого последний, — пробурчал Клейн, вставая; Ана-Мария шагнула ему навстречу.
— Прости, что неладно спросила. Господь знает, кто ты — этого достаточно. Я о другом. Тогда ты отомстил за мою мать, сегодня — за отца. Ты пролил кровь моих врагов, ты воин. Из какого бы племени ты ни был…
Она положила ладони ему на грудь. Он был могуч, он согревал.
Клейну за запахом ее волос представилось иное. Гремучий рык танка, горячий пороховой дух, вместе с гильзой вырывающийся из открытого затвора пушки. Брызги плоти, разлетающиеся от гвардейцев Мнгвы под свинцовым ливнем «вулкана». Вспышки предсмертного ужаса в зрачках терминадос — отражение пламени, бьющегося на дульном срезе.
— Ты слишком хорошо обо мне думаешь, — взяв ее ладони в свои, он бережно отстранил их. — Я не тот человек, кто тебе нужен.
«Нужен, — возражали ее глаза. — И никто другой».
— И давай без обид. Будь умницей, из гостиницы ни шагу. Я закажу тебе обед в номер. Отдохни, у тебя был трудный день.
Она не опустила глаза, не выказала разочарования — напротив, ожидание в ней, казалось, сменилось уверенностью.
— У нас говорят: «Сбудется то, что назначено Богом», — проговорила она тихо, опуская руки.
Потом она монотонно, с перерывами, как будто вспоминая слова, рассказала похожую на легенду краткую скупую повесть о каре Божией — так, как ее сложили алуче.
Клейн, слоняясь по номеру, постоянно видел направленные на себя блестящие глаза. Это не раздражало; он просто выжидал время, чтобы дать Анику замести следы, однако мысли остановить не мог.
Любовь за кровавую месть — такая благодарность европейской девушке и в голову не придет. Не то мышление. Ана живет в городе, а думает как в сельве — огнеопасная смесь!.. Это где-нибудь в Маноа можно стрелять и любить, не задумываясь, по первому порыву, потому что духи предков и обычаи велят поступать так и не иначе. Хотя понять можно — одна, без отца, матери… Она из тех краев, где, чтобы выжить, надо быть вместе, чуять и опасность, и приязнь раньше, чем поймешь рассудком.
Нельзя ни потакать ей, ни бросать ее. Вот ситуация! а тут еще эти индейские молитвы… Кем она его считает?
— Мне пора, — посмотрев на часы, он пошел к двери.
— Как тебя зовут? — догнал его вопрос.
Он помедлил повернуть ручку.
«Я знаю твой телефон», — подумала она.
«Она знает мой телефон», — вспомнил он.
— Вилли.
— Нет, по-настоящему.
— Зачем тебе?
Она промолчала.
— Изерге, — ответил он, и дверь захлопнулась.
«Изерге, — повторила она про себя, — Изерге Железный. Ты позвонишь мне, а я — тебе».
* * *Спустившись в холл, Клейн распорядился насчет обеда для сьорэнн, а затем с улицы позвонил Анику. Тот отозвался радостно возбужденным голосом — похоже, чувствовал себя в полной безопасности.
— Слушай, где бы ее разместить… чтобы она была под контролем? Может, на «Эммеранс»?
— Здравствуйте! не жирно ли ей будет гостевать на моей вилле?
— Ну, ты всегда хотел, чтобы там обитали красивые девушки.
— Но я никогда не говорил, что это будут ТВОИ девушки. Марсель — наша, ей с нами жить, а студентка пусть как-нибудь перебьется. Хватит того, что мы ее выручили. Нечего всяких несчастных под мою крышу собирать! У благотворительности есть пределы, а «Эммеранс» — не гостиница. Опять же наша секретность. Ты там на радостях не проболтался дальше некуда?
— На каких радостях?
— Как же… сьорэнн перепугалась, надо утешить.
— Вроде я не брал взаймы твои привычки.
— Твоя стойкость выше моего понимания, дружище. Неужели сердце не дрогнуло? Конечно, третьего дня она тебе плечо оцарапала, но это не повод злобиться, все зажило. Сумеречная девушка, однако если деликатно подойти, то я уверен…
— Я тебе адрес отеля не дам.
— Так я и думал. Зацепила. И все равно — на виллу не пущу. Посторонних нам не надо, «Эммеранс» — это святое.
* * *«Какая она у тебя красотулечка, Фрэн! она прелесть!»
Франсина тает от похвал ее дочурке. Малютка Эмми удалась на славу — большие карие глазищи, длинные ресницы, белое личико, будто фарфоровое, сочные розовые губки. Ангелочек! чистый ангелочек!
В шуршащем шелковом платьице с кружевами, с большим белым бантом в прическе, жемчужного цвета туфельках, держась за руки братьев, Эммеранс идет в церковь. Слева Жонатан, высокий паренек, справа Аник, он еще мальчишка, но ей и он кажется большим и взрослым. Он иногда таскает ее на руках, как маленькую, и Эмми хохочет, вырываясь.
Костистого, насупленного Жонатана Фрэн не любит. Хотя Филип и взял ее с этим прижитым в девках прицепом, обвинений за нагульное дите она выслушала от муженька достаточно, чтоб невзлюбить первенца.
А Жонатан не любит Эмми. Пискля, малявка, все с ней тетешкаются и сюсюкают, лишний кусок кладут.
Жонатан молчит, когда папан, поддав винца, рукоприкладствует с маман. Так ей и надо.
А Аник сдавленно дышит, сжимая зубы, а Эмми плачет и прячется за Аника.
«Жанэ, поди сюда!» — куражится Филип.
«Больно надо».
«Щенок, ты что, отца не слушаешься?!»
«Ты мне не отец. Своими детками командуй», — Жонатан выскакивает из двери, а брошенный в него стакан ударяет в филенку.
Зарплата за рейс пропивается быстро, и вскоре мясо на столе сменяется горохом. Затем в ломбарде исчезают платьице и туфельки Эмми.
Жонатан сгинул. В порту видели, как он ошивался у трапа американского сухогруза. Фрэн воет и причитает, трясет Филипа:
«Пойди попроси, чтоб послали телеграмму на борт! Пусть его вернут с полицией!»
«А провались он, байстрюк. Одним ртом в доме меньше, — ворочает пьяным языком Филип. — И так наплодила, как крольчиха».
Эмми тускнеет, но странно — губы становятся ярче, глаза — больше, кожа совсем белая, почти прозрачная, на скулах — красные тени. Аник перекладывает из своей тарелки в ее.
«Не кашляй на еду, овца перхучая!» — срывается Фрэн.
«Мам, ее надо к врачу сводить».
«Ничего, отхаркается!»
«Мне вот тут давит, — тихонько признается Эмми Анику перед сном, потирая грудь. — Давит и свербит. Ты попроси маму, чтобы не ругалась. Я не буду кашлять».
Из светлой больницы Фрэн уносит темную новость. Все в кучу! сын убег, мужа в Бразилии арестовали, а теперь у дочери чахотка!
«Поганка! в кого ты уродилась?! зараза!»
«Мам, она не виновата!» — обняв Эмми, Аник заслоняет ее от оплеух.
Ярость у Фрэн легко сменяется слезами, слезы — приступом раскаяния и материнской ласки. Эмми изо всех сил верит, что эта — заплаканная, целующая — и есть ее правильная мама, а та, другая, что орала и дралась, просто примерещилась.
Фрэн умеет быть и настойчивой. Как она бегает по учреждениям, подыскивая дочери местечко в санатории! Еще б, такое терпеть дома — «кхе» да «кхе», а там и сама зацветешь тем румянцем, от которого в землю сходят.
«Миленькая, поедешь в Мэль-Марри, к святым сестрам. Мы будем тебя навещать».
От Сан-Сильвера до Мэль-Марри путь не близкий — триста семьдесят пять километров. Эмми никогда так далеко не ездила на поезде. Там теплый, бархатный юг, голубое море и магнолии. Монашки в белых чепцах добры и снисходительны к детям, прощают шалости и не бранят за кашель.
«Сестра Венеранда, а Люси кровью плевалась».
«Люси, Люси, тебя переведут в четвертый корпус!» — такие у детей жестокие дразнилки. Люси прячется под одеялом. Из четвертого корпуса не возвращаются, оттуда вывозят ночью, накрыв простыней, и кладут в холодную часовню.