Николай Полунин - Орфей
— А у вас, почтеннейший, ручки-то, ручки на шоферские гегемонские отнюдь, между прочим, не похожи. Тут уж скорее нашего бедного Семочку можно подозреть.
Кузьма Евстафьевич, которого Правдивый звал Кузьмич, утверждая, что сроду заковыристое отчество не выговорит, глядел в тихий солнечный день в растворе дверей голубенькими, чуть слезящимися глазками и промакивал усы лиловым платочком с непонятной монограммой. Правдивый медленно убрал ладонь со стола, явно не зная, что делать и как врать дальше.
За исключением меня, дурака, никто в Крольчатнике о себе не говорил. И о других помалкивали. Только благодаря имевшейся на туалетной полочке моего коттеджа предыдущей бутылочке я сумел разговорить неделю назад трясущегося, как нынче, Сему. О себе он также наотрез отказался говорить. Зато рассказал занятный анекдотец из прежней жизни Кузьмы Евстафьевича Барабанова. Правда, к делу анекдотец, оказалось, не пришьешь. Разве что в тонких нюансах.
Кто был Кузьма Евстафьевич по роду-племени, Сема, естественно, не знал, как не знал, из-за чего, собственно, очутился в Крольчатнике. Но Сема знал его как крупнейшего московского коллекционера живописи и раритетов. В масштабе страны и даже шире. Все его знали. (Кроме меня, но я в тех сферах никогда не обращался.) Личный друг Костаки. Знакомый Сороса. То ли свидетель, то ли участник, то ли эксперт в давнем-давнем, но сохранившемся в виде канона деле Мороза (иконы). Из последнего — консультант в прецеденте с похищенными манускриптами, когда понадобилось состряпать компромат и посадить «генерала Диму». А эпизод, о котором говорил Сема, заключался в следующем. Во времена махрового застоя, когда по-настоящему интересных выставок было раз-два и обчелся, как-то некоторая такая состоялась на Грузинах. Авангардисты двадцатых, живущие андеграундисты из полуразрешенных или вообще привезенные отъезжанты. Короче, простому советскому — тогда — человеку далекие. «Грузины» в той Москве славились демократизмом, граничащим с вольнодумством.
В толпе, состоящей на четверть из искусствоведов в штатском, наполовину из «своих», а на четверть из случайно забредших «простых советских», затерся совсем уж простой советский адмирал. Кто его знает, чего он там забыл. Может, дочка привела, может, молодая (новая) жена Адмирал при всем параде. В наградах, кортике, золоте рукавов и «краба». Смотрит одно полотно, другое, третье смотрит, десятое, и берет его сизая, как вечер на рейде, тоска… Чего я тут не видел? Чего они во всей этой мазне находят? Как это вообще разрешили, и кто тут главный?.. Так думает себе наш адмирал. А народ роится, народу не протолкнуться, поскольку вольнодумная выставка разрешена только на три дня. Или вообще на один. Дочка, а может, молодая (новая) жена щебечет у локтя, разбирается, восхищается, млеет, глазки закатывает. Дружки ее, знакомцы патлатые, рядом тоже не молчат, мнения свои, шкот им смоленый куда не надо, компетентные высказывают. Плохо адмиралу Однако — не пристало Морфлоту быть слабым! Не пристало. Тоска пусть берет, зевота, как на вахте-«собаке», давит, но позицию свою неколебимую дать надо. Но — в рамочках. Только чтоб спутница, вроде как к ней одной обращался, слышала. Ну, и кто тут рядом окажется. Патлатые те же… Нет, я не думаю, что это близко. Сами смотрите, вот это что? А, это? Такая наша женщина, наша мать, жена, подруга наша героическая? А это ж вообще непонятно, как на это смотреть и что оно такое. Да еще целую, понимаешь, выставочную залу под это занимать!.. Говорилось все вполсилы адмиральского соленого штормового голоса прямо за спинами толпы почитателей и приближенных, окружавших Кузьму Евстафьевича. Вокруг от сего компетентного мнения поеживаются, но в дискуссию с человеком в большой форме не вступают. Не в моде тогда были дискуссии. Кузьма же Евстафьевич невозмутимо обернулся, но не всем телом, а этак через плечико, и, оглядев позументы и якоря сверху донизу, внятно, на весь зал, нарочито грассируя, уронил:
— Ну что ты понимаешь в искусстве, мат'ос?
Рассказывая, Сема давился от хохота и все пытался воссоздать живую картину, как публика, не имеющая привычки ржать перед великими работами, зажимая рты, разбегалась по укромным местам.
— И главное, мы ж тогда, конечно, на следующий день знали, вся Москва знала, мы надутые ходили, как индюки, он же у нас живым Богом был. Ну! Барабанов! Сам! Потом, конечно, другие легенды пришли, потом вообще все поменялось, а ведь помню же! И вот теперь я здесь, и он здесь…
Я вежливо посмеялся вместе с Семой, не видя связи между анекдотцем двадцатилетней давности и сущностью того, где мы все очутились теперь. Он поспешно удрал с бутылочкой, и мне стало его жалко. Потом я вспомнил самого себя, и мне стало стыдно. Потом еще кое-что вспомнил, и стало интересно.
— …и очень просто, маэстро. Я вам сейчас объясню до тонкости. Нужны три вещи. А — субстанция… черт, мне понравился спич ст-тарика Гари-ка… Бэ — стальной прут в метр длиной. Цэ — Сибирь. Лучше Северный полюс. Антарктиду можно, но там высоко, в горах я себя плохо чувствую. Да, и миска.
Сема вернулся. Сема благоухал. Его скулы зияли многочисленными порезами, причем бритье, этот мазохистический акт, состоялось исключительно в целях конспирации. Теперь Сема мог благоухать сколько угодно и, судя по фамильярному «старику Гарику», делал это на все триста пятьдесят граммов «Семейного».
— Одним концом хорошо вымороженный прут ставится в миску под небольшим наклоном, за дру гой держим. Тонкой струйкой пускаем субстанцию по металлу. Посторонние продукты примерзают, и на выходе имеем что? Имеем очищенное вещество, годное к употреблению. При необходимости операция повторяется.
— Где ж ты тут Сибирь нашел? — проворчал Правдивый. Он старался не глядеть на Кузьмича. — Я чего-то тут у нас, слава Богу, пока никакой такой Сибири не видел.
— А при чем здесь — тут? — Сему чуть повело. — Ты, ст-тарик, не надо — тут. Я так, теоретически.
Вместо грязноватой майки на Семе была сорочка с тонким стильным галстуком, куафе «короткая Африка» прополото от мусора, очки в тонкой золотой оправе на горбатом носу. С Семой, не считая ароматических атак, теперь было приятно общаться. Беда только, что условия Крольчатника были стопроцентно спартанскими в отношении разного рода «субстанций», и ему приходилось выказывать изобретательность, чтобы время от времени принимать вид, чтобы с ним было приятно общаться. Что «субстанции», с табаком дело обстояло точно так же. Мне пришлось бросить курить, как пару лет назад в моем лесу пришлось научиться. Там — с голоду, здесь — от сытости. В общем, и то и то оказалось несмертельным.
С женщинами было много лучше. Во-первых, Звезда Востока Ларис Иванна. Она гораздо чаще появлялась без Юноши Бледного, чем с ним. Охотно делила свой стол с Правдивым, а то и (при должном виде) с Семой. Все благожелательнее поглядывала на меня. Во-вторых, была Наташа Наша, хрупкое очкастенькое создание, пародия на «училку-практикантку», столик ни с кем не делившая, но несколько раз я их видел прогуливающихся с Семой в стороне пустующих коттеджей, причем вид Семы на текущий момент ее явно не трогал.
И была Ксюха.
— Еж твою триклешь! — весело гавкнул над ухом Правдивый. — Ксюха! Чо спишь так долго? Вроде мужики-т все тут. Или все-ж-ки вы с Наташкой пошаливаете? Признайсь? Бал-ловницы… Давай сюда, у меня сегодня день рожденья, вишь, празднуем. Игореха те подарочек приготовил.
Ксюха тоже задержалась на пороге, привыкая к перемене света, и сквозь марлевое платье просвечивала вся как есть. Ей было лет, наверное, двадцать пять или ненамного больше. У нее были огромные водянисто-зеленые глазищи, крупноватые нос и рот, что, впрочем, ее не портило. Высокая длинноногая шатенка. Без четырех верхних резцов и потому, должно быть, редко улыбающаяся и вообще молчунья.
А на спине у нее тремя группами по шесть проходили безобразные, в палец толщиной, поперечные шрамы на месте выдранных полос кожи. По лопаткам, талии и пояснице, заходя последними двумя на ягодицы — как след трехпалой лапы о шести когтей каждый палец. Про шрамы я знал точно.
— Доброе утро, Ксения, душечка!
— А, К-ксюха, ст-тарая, здорово!
— Милости просим, девочка, к нам, холостякам, украсьте сугубо мужское общество…
Из-за плеча Ксюхи, которая была не Оксаной, а именно Ксенией или хотела, чтоб так считалось, незаметно проскользнула Наташа Наша, пискнув свое «здра-сьте». На нее привычно не обратили внимания. Кроме Семы, который опять покраснел и энергично закивал.
Ксюха смотрела прямо на меня.
— Здравствуй, Ксень, как спалось? Садись к нам, гляди, Правдивый сколько назаказывал.
— Кто? — выдохнула она, как обычно, почти не разжимая губ.
— Санька же. У него…
— Кто принес это… эту…
Она смотрела вовсе не на меня. Прищуренные русалочьи глаза уткнулись в жалкую мертвую бабочку, забытую за разговорами и отставленную вместе с блюдечком на ближайший ко мне угол.