Майкл Харрисон - Вирикониум
На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.
В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.
— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.
Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.
— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.
Она вытерла рот тыльной стороной руки.
— Я стала такой торопыгой…
После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.
Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.
Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.
Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:
— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.
— Эшлим, ты обещал.
— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…
— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.
На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.
— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!
Эшлим почти с ней согласился.
Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.
В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.
Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?
Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:
— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до маслобойни.
Однажды, открывая дверь, она внезапно увидела, как у одного из цыплят опускается веко, закрывая глаз, похожий на стеклянную бусинку.
— Теперь мне снится, что за дверью у меня висят мертвые женщины, и одна из них мне подмигивает.
Поймав удивленный взгляд Эшлима, художница рассмеялась и провела рукой по подлокотнику кресла.
— Возможно, этого никогда не было. Или было, но не со мной. Я родилась в Квошмосте… Или я все время жила в чумной зоне? Здесь у всех нас разыгрывается воображение…
Она еще немного понаблюдала за своей рукой, которая все дальше скользила по подлокотнику… и Эшлиму показалось, что женщина задремала.
Признав поражение, портретист собрал мелки и сложил мольберт.
— Мне надо идти, пока темно, — сказал он Толстой Мэм Эттейле.
Гадалка прижала палец к губам и взяла одну из карт — он не смог разглядеть, что на ней нарисовано: взгляд поймал лишь желтый отблеск лампы, — но тоже ничего не ответила.
«Я вернусь, — жестами показал он, — завтра вечером».
Он уже проходил мимо ее кресла, когда умирающая, к его ужасу и смущению, прошептала:
— Бывают призраки тоски, Эшлим. Я рисовала этих призраков, как тебе известно. Не ради удовольствия! Это мой долг. Но все, чего хотят в Высоком Городе, — это развлечений.
Она сжала его руку, по-прежнему не открывая глаз.
— Я не хочу туда возвращаться, Эшлим. И они не хотят, чтобы я вернулась. Им нужна моя тень — бледная, бесплодная, недоразвитая. Теперь я принадлежу чумной зоне.
Гадалка пропустила Эшлима. Кот потерся о его ноги. Но когда он бегом бросился в направлении Высокого Города, ему послышалось, как что-то тяжелое упало в комнате наверху и растерянный, полный отчаяния голос завопил:
— Помогите же мне! Помогите!
Эшлим продолжал приходить на рю Серполе раз или два в неделю. Он приходил бы сюда чаще, но были и другие дела. Его охватило какое-то необъяснимое состояние, которое трудно назвать иначе, как летаргия: он по-прежнему мог посещать умирающую, но обнаружил, что никак не может довести до конца подготовку спасательной кампании. Однако работа над портретом шла полным ходом. В обмен на наброски и карикатуры, которые восхищали ее жестокостью, она передала ему несколько собственных холстов. Эшлим был смущен. Он не смел принять их. По сравнению с ней он чувствовал себя просто толковым подмастерьем. Одсли Кинг протестующе закашляла.
— Я почту за честь их забрать, — объявил Эшлим.
Однако он ни на шаг не приблизился к пониманию ее отношений с гадалкой, которую теперь редко можно было застать в павильоне, желтеющем посреди Артистического квартала. Почти все время она проводила у Одсли Кинг, стирая за ней окровавленные носовые платки, готовя для нее еду, которая остывала, не будучи съеденной, и до бесконечности раскладывая карты.
Карты!
Картинки на них пылали, как грубо расписанное стекло, как окна в другой мир, как знак спасения. Но какими будничными казались предсказания, которые гадалка делала с их помощью! Одсли Кинг смотрела карты без всякого выражения, как и прежде. Она использовала их, как казалось Эшлиму, для чего-то еще — наверно, для какого-то более замысловатого самообмана.
Все его визиты начинались с того, что он спускался по лестнице Соляной подати. В месяцы эпидемии там было людно. Маленькая, излучающая благопристойность фигурка Эшлима выглядела странно среди поэтов и позеров, князьков, политиканов и популяризаторов, которых можно встретить спускающимися или поднимающимися по лестнице на рассвете или в сумерках. Правда, его огненно-рыжий гребень не давал ему слишком выделяться из толпы. Однажды утром, когда уже почти рассвело, он столкнулся на лестнице с двумя пьяными юнцами, которые крутились на задворках знаменитой кондитерской Огдена Финчера. Парочка выглядела премерзко: руки в цыпках, грязные светло-русые волосы, настолько короткие, что их крупные круглые головы казались поросшими поросячьей щетиной. Их вычурные наряды были перепачканы пятнами от еды и кое-чего похуже.