Уорд Мур - Дарю вам праздник
Я решился возразить.
— Но вы же именно книгами занимаетесь.
— Я живу, и я умру. Но это совершенно не значит, что я одобряю жизнь или смерть. Ладно, хочешь так хочешь, тут я ничего не могу поделать. Здесь тебе будет не хуже, чем где-нибудь еще.
— Благодарю вас, сэр.
— Благодарность, Ходжинс, — ни тогда, ни впоследствии он не снисходил до свойского «Ходж», точно так же, как я даже в мыслях не именовал его иначе, как «Мистер Тисс», — благодарность, Ходжинс, есть чувство, неприятное и тому, кто дает, и тому, кто берет. Мы делаем то, что должны; а благодарность, жалость, любовь, ненависть — все это лицемерие. Оно нам ни к чему.
Это утверждение заставило меня задуматься.
— Значит, так, — проговорил он. Я даю тебе пропитание и крышу над головой, учу ремеслу наборщика и предоставляю право пользоваться книгами. Денег платить не буду; можешь их красть у меня, если прижмет. Здесь ты за четыре месяца сможешь узнать все, чему в колледже учат четыре года — если ты по-прежнему считаешь, что хочешь именно учиться. Можешь также не узнать ничего. Ты будешь делать ту работу, которую, на мой взгляд, нужно сделать; как только тебе здесь перестанет нравиться, ты волен уйти.
Вот так наш договор — если, конечно, категоричное заявление одной из договаривающихся сторон можно назвать договором — был заключен уже через десять минут после того, как Тисс впервые меня увидел. На целых шесть лет магазин стал мне и домом, и школой, а Роджер Тисс — и работодателем, и учителем, и отцом. Другом он мне никогда не был. Скорее — противником. Я уважал его, уважал тем больше, чем лучше узнавал, но чувство это было очень двойственным и относилось лишь к тем его качествам, которые сам он презирал. Мне отвратительны были его идеи, его философия и многие его поступки; отвращение росло и росло, и наконец я оказался не в состоянии находиться с этим человеком рядом. Но не буду забегать вперед.
Тисс знал толк в книгах. Не только как книготорговец — переплет, формат, издание, цена — но как ученый. Несомненно он прочел их множество, по любому мыслимому предмету, в том числе по многим, совершенно не пригодным для практического применения. Помню долгую лекцию по геральдике, пересыпанную выражениями вроде «золотой цвет игрекообразных полос, украшенных крестами пэтэй-фитчэй, или диагональных справа налево полос парадного щита», «склоненные фузеи, соединенные концами стволов на горизонтальной полосе, пересекающей щит посередине, цвет красный» или «черные львы, вставшие на дыбы, поясное изображение». К подобной эрудиции, как и ко всякой эрудиции вообще, сам он относился презрительно. Когда я спросил его, зачем он дает себе труд копить эти сведения, он парировал: «Зачем ты даешь себе труд копить мозоли, Ходжинс?»
И как типограф он был таким же; ему мало было чисто отпечатать страницу — нет, он мог тратить часы, и так, и этак располагая на бумаге какие-нибудь лишь самому автору интересные банальности, пока не получал наконец удовлетворявший его оттиск. Он и сам много писал: стихи, эссе, манифесты; тут же набирал, делал один оттиск, который прочитывал — всегда с бесстрастным лицом — и немедленно уничтожал, предварительно смешав набор.
Я спал на тюфяке, который на день убирал под один из прилавков. У Тисса была вряд ли намного более удобная кушетка, стоявшая внизу, у горизонтального пресса. Каждое утро до открытия магазина Тисс посылал меня на конке через весь город на Вашингтонский рынок купить шесть фунтов говядины — а в субботу двенадцать, поскольку рынок, в отличие от магазина, по воскресеньям был закрыт. Всегда нужно было брать одно и то же — бычье или коровье сердце; и чтобы мясник нарезал его тонкими ломтями. Когда я прожил с Тиссом достаточно долго, чтобы пища эта успела приестся, но еще не достаточно долго, чтобы понять, насколько он упрям, я умолял его позволить мне хоть изредка вместо говядины брать свинину или баранину или хотя бы просто сменить сердце на мозги или рубец, которые даже дешевле. Он неизменно отвечал: «Сердце, Ходжинс. Купи сердце. Это самая полезная пища.»
Пока я выполнял это неизменное задание, Тисс покупал три каравая вчерашнего хлеба, еще довольно съедобного; когда я возвращался, он брал длинную двузубую вилку — она представляла собой нашу единственную кухонную утварь, ибо в заведении не было ни ножей, ни тарелок — и, насадив на эту утварь ломоть сердца, держал его над пламенем газового светильника до тех пор, пока ломоть не покрывался копотью и не обугливался слегка. Сказать, что он при этом прожаривался, было бы слишком громко. Мы разламывали каравай и, держа кусок хлеба в одной руке и ломоть сердца в другой, трапезничали: по фунту мяса и половине каравая на завтрак, на обед и на ужин.
— Только человек настолько дик, чтобы питаться падалью, — изрекал Тисс, энергично жуя. — Какой лев или тигр будет есть старую, гниющую убоину? Какой стервятник, какая гиена сравнится с нами в убожестве? Не-ет, все мы людоеды в душе. Мы едим своих богов.
— Это фигура речи или поэтический образ, мистер Тисс? Я полагаю, все это не относится, например, к пшенице, зерна которой сеятель, так сказать, убивает и затем хоронит в земле?
— Ты думаешь, боги создавались по образу и подобию Джона Ячменное Зерно, а не Джон Ячменное Зерно по их образу и подобию, чтобы навеки утаить от нас их судьбу? Боюсь, ты слишком высокого мнения о человечестве, Ходжинс. Оно не оправдывает твоего доверия.
— Тогда я, наверное, не вполне понимаю, что вы называете богами.
— Воплощения и персонификации человеческих идеалов. Добро, правда, красота — с крылышками на пятках или бычьим туловищем.
— А как же… ну, Хронос? Или Сатана?
Явно удовлетворенный, он слизнул с пальцев мясной сок.
— Сатана. Великолепный пример. В нем воплотилось тщетное стремление человека пойти наперекор божественному предначертанию, бросить вызов ему — разумеется, Ходжинс, я употребляю слово «божественный» в ироническом смысле. Кто из нас в глубине души не восхищается Люцифером и не преклоняется перед ним? А сделав бога из дьявола, мы каждый день едим его, едим двояко: не жуя, глотаем миф о его враждебности нам — хотя настоящего друга у нас никогда не было, и в то же время отлично перевариваем его великий завет: гордость, пытливость, сила. Ты по себе знаешь, как он подбрасывает интересные мысли в пустые головы — чтобы было о чем поразмыслить. Пошли работать.
Да, мне приходилось работать — но Тисс вовсе не был жестоким и бессердечным хозяином. В 1938-44 годах, когда страна все больше превращалась в колонию, немного в ней можно было отыскать работодателей, столь снисходительных к своим рабочим. Я много читал, читал всегда, когда мне этого хотелось; и, несмотря на язвительные замечания по поводу образования вообще, Тисс потакал мне и даже доходил до того, что, если заинтересовавшей меня книги не обнаруживалось в его обширных залежах, он разрешал мне взять ее у кого-нибудь из своих конкурентов и записывал это на свой счет.
И, отправляя меня куда-нибудь с поручением, он никогда не требовал, чтобы я вернулся точно к такому-то времени. Знакомясь с городом, я продолжал бродить, как если бы у меня вообще не было никаких дел. А если мне вдруг случалось обнаружить, что в Нью-Йорке есть девушки, глядящие не без благосклонности на длинного паренька, хотя от него до сих пор еще несет деревней, Тисс никогда не интересовался, почему путь длиной в полмили занял у меня несколько часов.
Правда, он неукоснительно придерживался своего первоначального обещания не платить мне жалованья — но зато частенько совал монету-другую на карманные расходы, явно довольный тем, что я у него не краду; и он же заменил мой злосчастный второпях позаимствованный гардероб поношенной, но вполне приличной одеждой.
Он не преувеличил возможностей, которые книжное окружение открыло передо мною; его короткое предупреждение «можешь также не узнать ничего» явно ко мне не относилось. Не исключено, конечно, что человек с другим характером быстро пресытился бы здесь всякой типографской продукцией; могу сказать только: со мною этого не произошло. Я нацеливался, пробовал и глотал, нацеливался, пробовал и глотал; глотал, глотал книги. Когда магазин закрывался, я длинной трубкой подсоединял к ближайшей газовой горелке отводной светильник, укладывался на свой тюфяк, разложив кругом дюжину томов сразу, и читал, пока глаза не слипались, пока не переставал понимать текст. Часто, просыпаясь по утрам, я обнаруживал, что свет еще горит, а рука продолжает придерживать страницу.
Думаю, одной из первых книг, сильно повлиявших на меня, было монументальное исследование «Причины упадка и крушения Америки», написанное известным историком Генри Адамсом, в свое время высланным из Штатов. Особенно меня потряс знаменитый пассаж, где он выговаривает бостонским эссеистам Уильяму и Генри Джеймсам за их лозунг «останемся дома», за их донкихотскую жертвенность и бессмысленное стремление отстоять давно проигранное дело. Благие намерения отдельных личностей, писал сэр Генри, отказавшийся от гражданства Соединенных Штатов и возведенный Уильямом У в рыцари, никогда не могли направить историческое развитие по какому-либо пути или отклонить его с какого-либо пути. Историей правят силы, источником которых является не мораль, а география.