Урсула Ле Гуин - Малафрена
Итале улыбнулся. Доброжелательное здравомыслие Карантая, как всегда, его подбодрило.
— Ожидание затянулось… — сказал он. — Это не про тебя, Сандер. У тебя есть любимая работа. А вот я никогда не работал по-настоящему. Я только других умел приводить в рабочее состояние.
— Ничего, придет и твое время, Итале.
— Правда? А разве у меня будет еще какое-то иное время? — Карантай не ответил, и Итале продолжал: — Не знаю, Сандер… Но, по-моему, я проиграл. Я, наверное, не имею права говорить об этом…
— Ты заслужил право говорить о чем угодно.
— Нет. В том-то и дело. Ничего я не заслужил… Ничего! Там ничего нельзя ни заслужить, ни выиграть — там, где я был, Сандер. Там всегда только проигрываешь. Утрачиваешь право разговаривать с людьми, у которых еще есть… которые верят в рассвет… Там я усвоил одно: никаких прав у меня нет, а вот ответственность моя перед другими бесконечна.
— Ну уж нет! Это было бы поистине бесконечной несправедливостью, Итале.
— Мне бы куда больше хотелось поверить тебе, а не собственным глазам, — горько обронил Итале. — Мне бы так этого хотелось… Я ведь раньше был куда лучше… — Он резко оборвал себя и вскочил. — Знаешь, я ужасно устал. Можно мне ненадолго прилечь?
Карантай проводил его в одну из свободных комнат, Итале лег, и часов в восемь Карантай заглянул к нему, чтобы пригласить его поужинать в кафе. Но Итале крепко спал, и Карантай решил его не будить. Он видел, какое у Сорде лицо — измученное, расслабленное во сне. Карантай отошел к окну, из которого видна была западная окраина города, крыши и каминные трубы, окутанные дымной пеленой и уже сгущавшимися сумерками. Было жарко; стояло полное безветрие. Сандер так и застыл у окна, глядя на своего друга, которого уже не надеялся когда-либо увидеть вновь, и мечтая о том, чтобы с реки подул ветер и ночью пошел дождь. Но погода меняться явно не собиралась. На письменном столе Карантай заметил серебряные часы с открытой крышкой. Они показывали половину третьего. Карантай потряс их, но они так и не пошли. Наконец он все же решился разбудить Итале; друзья спустились на улицу и зашли в соседнюю гостиницу, где Карантай обычно завтракал и обедал.
Закончился жаркий июль, но начало августа тоже прохлады не принесло. Итале по-прежнему жил у Карантая, который чуть ли не силой заставил его остаться, и он легко подчинился, поскольку особого желания подыскивать себе квартиру и куда-то переезжать у него не было. Временность этого жилья и дружелюбное, хотя и весьма сдержанное отношение к нему Карантая вполне его устраивали. Участие, дружба — все это было ему совершенно необходимо, но он никак не мог снова прижиться в Красное, никак не мог снова взять на себя какие-то еще обязательства, кроме дружбы и верности. Он выжидал, страдая от собственной нерешительности, плывя по течению, и напряжение в его душе все более усиливалось по мере того, как укреплялось его здоровье. На него весьма благотворно действовало общество друзей — Карантая, Брелавая, Санджусто и других; раз в две недели, по понедельникам, он с нетерпением ждал почтового дилижанса, привозившего ему письма из Монтайны. С неменьшим нетерпением ждал он и собственного решения о том, чем будет заниматься дальше и где будет жить — останется ли в Красное или переедет куда-либо еще. Ждал, сам не зная чего.
Георг Геллескар путешествовал по Германии, его возвращения ожидали не ранее чем недели через две-три. Итале посетил старого графа, выразил ему свое уважение и был принят с такой искренней радостью, что ему даже стало неловко. Графу, старому упрямцу, уже перевалило за восемьдесят, и он почти умолял Итале остаться и пожить у него: «Знаете, я ведь счет потерял этим пустым комнатам…» Старик спросил и о Луизе, он даже Эстенскара вспомнил, хотя тот никогда ему не нравился. «Ну да, я так и думал: этот парень всегда был что твой фейерверк! И вот — одна прекрасная вспышка, и все кончено… Что ж, у него хватило ума, чтобы это понять и не тянуть, испуская жалкие последние брызги, еще лет пятьдесят, утомив своим присутствием всю Вселенную…»
— Интересно, неужели большая часть людей действительно всего лишь «утомляет своим присутствием Вселенную»? — спросил Итале у Карантая, когда они туманным теплым вечером брели от старого графа домой, на Элейнапраде.
— Вообще-то суть моей профессии именно в этом и заключается, — ответил писатель. — Я должен раздражать. И я, безусловно, предпочитаю «раздражать Вселенную», а не пребывать в раздражении от нее.
К ним подошел человек, одетый в некогда весьма приличный сюртук, и попросил милостыню. Итале отвел его в сторонку и немного поговорил с ним о чем-то. А когда нищий ушел, унося то немногое, что друзья смогли ему пожертвовать, Итале сказал Карантаю:
— Для него это совершенно новое занятие. Сколько же людей сейчас осталось без работы? По-моему, каждый третий или четвертый!
— Верной говорит, что на речных доках этим летом рабочих в два раза меньше обычного.
— Как и депутатов в ассамблее, — заметил Итале, глянув в сторону дворца Синалья, казавшегося в ночи особенно бледным и величественным; дворец был окружен прелестным парком с огромными каштанами.
— Интересно, почему великая герцогиня безвыездно сидит в Рукхе?
— По словам Орагона, она опасается демонстраций.
— Да, Синалья, пожалуй, более уязвима. Хотелось бы знать: чего герцогиня на самом деле боится?
— Чертова австрийская корова на троне Великого Эгена! Да мы просто обязаны показать ей ее настоящее место!
Карантай рассмеялся:
— Что-то ты в последнее время уж больно свиреп!
— Все мы стали злыми. Жара. Люди устали. Господи! Как же все мы устали! Но когда-нибудь это ведь должно перемениться? Я приехал сюда пять лет назад. И все это время — всю мою жизнь, всю нашу жизнь, Сандер! — с тех пор, как мы появились на свет, сеть становилась все крепче, ячеи — все теснее… Вся Европа похожа на пересыхающий в жаркое лето пруд!
— Из которого австрийский скот допивает последнюю водичку, — подхватил Карантай. Друзья двинулись дальше. Над тропинкой, прямо у них перед носом, перелетела с одного дуба на другой сова, мягко шевеля крыльями, похожая в сумерках на спутанный клубок темной шерсти. Сова явно охотилась.
Брелавай, который все это время замещал Итале на посту главного редактора журнала, хотел тут же передать ему бразды правления, но Итале не торопился снова взваливать на себя всю ответственность, и многие его в этом поддерживали: сейчас, как никогда, всем им нужно было быть очень осторожными, а Итале власти считают неисправимым бунтарем, и первое же его публичное выступление может поставить под удар как его самого, так и сотрудников редакции. Денег у него благодаря накопившемуся за два года жалованью было пока достаточно, да и в курс дела он еще как следует не вошел. Он тем не менее сотрудничал с журналом почти бесплатно, вместе с Санджусто делая репортажи о заседаниях ассамблеи, а заодно и проверяя, можно ли ему уже безнаказанно печататься в журнале. Оба просиживали на галерее в Зале Собраний целыми днями и слушали бесконечные дискуссии, которые вели на латыни депутаты, весьма немногочисленные в это летнее время. Репортеры остальных изданий даже не давали себе труда присутствовать на подобных заседаниях, а «Меркурий» получал сводку предполагаемых изменений прямо из канцелярии председателя ассамблеи. Однажды, чтобы развеять скуку, Санджусто и Итале придумали в одном из своих материалов описать дебаты, которые якобы велись в Национальном Династическом Собрании обоих египетских царств 11 августа 1830 г. до н. э. Выглядело это примерно так:
«Президент: — Предоставляю слово господину Афазису, депутату Карнака.
Господин Афазис: — Господа! По непроверенным данным, которые предоставил нам уважаемый депутат от Птуна-Ниле, две телеги поистине бесценного груза — куриных яиц и редиски, — а также небольшая повозка с мумифицированными кошками были на целых шестьдесят два часа задержаны и подвергнуты тщательнейшему осмотру у Западных ворот главного города страны, где обитает Его Божественное Величество. Итак, достоверны ли эти данные? И может ли вообще служить материальным доказательством то, что куриные яйца и редис попали к заказчику абсолютно несъедобными, а мумии кошек, этих священных животных, подгнили из-за совершенно не соответствующих требованиям условий хранения, ибо слишком долго находились на жаре?…»
Брелавай напечатал эту шутку в одном из номеров журнала за подписью «Хеопс», и цензура материал пропустила. Он оказался последним из посвященных дебатам в ассамблее.
Ибо на следующий день, после открытия заседания, на трибуну поднялся премьер-министр Корнелиус и от имени великой герцогини Марии попросил отложить работу ассамблеи до октября, поскольку плохое самочувствие герцогини, связанное с жарой, помешало ей достаточно внимательно изучить решения, принятые депутатами, и одобрить их или же наложить на них вето. Председательствующий, представитель старинного аристократического рода и политик правого толка, все дебаты, разумеется, тут же прекратил и предложил отложить сессию до середины осени, а когда представители левых сил запротестовали, правые демонстративно покинули зал, поставив протестующих перед невозможностью принятия иного решения в отсутствие необходимого кворума в семьдесят человек. Все это заняло не более восьми минут. Итале и Санджусто даже пришлось сравнивать свои записи, чтобы быть уверенными, что они успели записать все, что произошло на заседании ассамблеи. С этими новостями они тут же направились в кафе «Иллирика», но, увы, опоздали: людям, лишенным работы, только и требовались подобная тема для споров и повод для возмущения. Закрытие парламента, деятельность которого до сих пор никого особенно не интересовала, вдруг оказалось в центре всеобщего внимания. Итале и Санджусто, и сами оказавшись без работы, бродили по раскаленным улицам, гудевшим, как встревоженный улей, слушали и зорко смотрели по сторонам. В парке народа было особенно много, как в праздник. В конце широкой каштановой аллеи у ворот дворца Синалья, теперь опустевшего, была выставлена усиленная охрана. Вся дворцовая стража, казалось, была поставлена теперь у ворот и дверей Рукха, мрачно возвышавшегося посреди площади, совершенно неприступного и, казалось, поджарившегося и ставшего красно-коричневым на жарком августовском солнце. Почти все магазины на улице Палазай, соединявшей оба дворца, были закрыты; витрины спрятались за железными ставнями. Бульвар Мользен над опустевшей рекой казался особенно длинным и раскаленным; одинокая баржа плыла вниз по течению и казалась черной в слепящем солнечном свете. Когда Итале и Санджусто пришли в редакцию, там их уже поджидал Орагон, явившийся прямо из зала суда. Все двери, рассказывал он, заперты, да и рты свои депутаты стараются держать на запоре. Ходят слухи, что вчера ночью из Вены прибыл курьер. Но, с другой стороны, курьеры из Вены приезжают постоянно…