Урсула Ле Гуин - Малафрена
— Я — Сорде, Итале Сорде. Извините. Я хотел…
— Вы — Сорде?
Итале молча кивнул. Верной тут же скис, точно пропитанная водой промокашка, потом замахал руками и помчался за Брелаваем, который, конечно, тут же явился. Его смуглая физиономия по-прежнему смешно увенчивала длинную, как коломенская верста, фигуру, чем-то напоминая вывеску над дверью дома; он совершенно не изменился, так что Итале даже засмеялся от радости, обнимая его, а вот Брелавай не смог сдержать слез и все никак не выпускал Итале из своих объятий.
— Ну все, Томас, довольно… Да успокойся же ты наконец!
Оба были чрезвычайно взволнованы и некоторое время оказались не в силах даже посмотреть друг другу в глаза.
— Все. Нет, погоди-ка… Ага, вот он! — Брелавай выудил из кармана носовой платок и шумно высморкался. — Господи, Итале, это ты! — сказал он с нескрываемой нежностью. — Что же у тебя было?
— Было? У меня?
— Нуда, чем ты был болен?
— Тифом.
— Нет, кроме шуток? Неужели тифом?
— Какие уж тут шутки.
— Так… Ну, идем же ко мне, что это мы тут застряли, точно сцену из «Отелло» с носовым платком репетируем? У меня там Санджусто сидит. Помнишь его? Господи! Итале! Неужели все-таки это ты и снова можно называть тебя по имени!.. Ты где остановился? Я даже и не пытался тебе в Совену писать. Тем более твоя баронесса просила меня этого не делать; она написала, что должна заботиться о своей репутации, политической, разумеется. Долго же она тебя там прятала. Полагаю, впрочем, тебе это было необходимо. — Брелавай, обнимая Итале за плечи, все подталкивал его, таща по коридору в свой редакторский кабинет, где и без того уже совершенно ошалевший Итале обменялся рукопожатием с человеком, один лишь вид которого «добил» его окончательно, ибо в памяти его вновь зазвучали неумолчное пение фонтанов, голоса Луизы и Пьеры, стук карет по мостовой на улице Фонтармана… Когда пелена воспоминаний рассеялась, Итале, все еще ощущая легкую дурноту, понял, что сидит на стуле, а остальные сгрудились вокруг и сочувственно на него поглядывают.
— Ох, простите! Видно, я еще слабоват… Как ты, Санджусто?
— Отлично.
— Ты сейчас в Красное?
— Да, уже две недели. Устаю от Англии, вот и приезжаю, — пояснил итальянец, стараясь использовать только настоящее время. Голос его звучал спокойно, да и сам он отнюдь не суетился, хоть и улыбался с видом заговорщика. Итале сразу стало легче. — Здесь ведь теперь настроения совсем другие, чем в 27-м. Даже в Айзнаре. Все такие… возбужденные… неуравновешенные… Но я не уверен, что все понимаю. Я ведь приезжаю из Англии. А после Англии все на континенте кажутся чересчур возбужденными, чересчур эмоциональными, верно?
— А как в Париже? — спросил Брелавай.
— О, в Париже хорошо! Ультра, роялисты, 14-я статья, любовники, каштаны, старики, которые ловят в Сене маленьких рыбок, — Париж всегда один и тот же: он похож на женщину, а разве можно предсказать женское настроение?
Все рассмеялись, а Санджусто опять лукаво подмигнул Итале. Чувствуя себя обязанным играть отведенную ему роль, Итале принялся задавать вопросы, которых Брелавай имел полное право от него ожидать: о недавних событиях, о политических переменах в стране.
— Если и есть какие-то перемены, — сказал Брелавай, — то это прежде всего перемены в настроениях, тут Санджусто совершенно прав. Причем в самых низах, что называется, в народных массах. А наверху — ничего! Кабинет министров тот же, разве что Раскайнескар сменил Тарвена; ассамблея все что-то жует да бормочет невнятно, великая герцогиня больна — а может, и не больна, а это только слухи…
— Но три года назад таких слухов не было! — заметил Санджусто.
— Платить налоги теперь еще тяжелее, — продолжал Брелавай, — а политические аресты стали делом самым обычным, как и «административные приговоры», которые выносятся без суда и следствия и введены относительно недавно. Запрещены студенческие общества и некоторые другие союзы. Цензура пользуется безграничной властью, и, скорее всего, вся корреспонденция перлюстрируется. За это время было два неурожая; в городах, особенно в центре и на востоке, свирепствует безработица…
— Короче, причин для дурного настроения хватает, — заметил Итале.
— Да уж, и во всем винят ассамблею. Даже неурожайные годы ей в вину поставили!
— Ваша ассамблея — просто искупительная жертва… как это говорят? козел отпущения — для Австрии. И ваш премьер-министр об этом знает лучше других! — сказал Санджусто.
— А как поживает Орагон? — спросил Итале.
— Черт бы его побрал, этого Орагона! — сердито воскликнул Брелавай. — Он оказался совсем не Дантоном, а скорее Талейраном! Причем Талейраном-демагогом — только не в шелковых чулках, а в деревянных башмаках! Я тебя уверяю, скоро все государство окажется на виселице, если Стефан Орагон сумеет-таки взобраться на ее перекладину!
— Луиза говорила, что меня освободили в значительной степени благодаря его вмешательству.
— Это верно. Орагону нужны положительные отзывы прессы, и твоим освобождением он как раз за это и расплатился.
— Понятно. А как… Френин?
— Нормально. Он в Соларии.
— По поручению газеты?
— Он там живет.
— В Соларии? А что там происходит?
— То же, что и всегда. Полно студентов, ярмарки скота, в девять вечера все уже спят… Френин там зерном торгует. Я слышал, дела у него идут хорошо. Он уехал из Красноя буквально недели через две после того, как стало известно о твоем аресте. — Но Итале даже глазом не моргнул, и Брелавай тихо прибавил: — Забоялся наш Френин!
Брелавай, Френин, Сорде — когда-то они были закадычными друзьями, задолго до того, как решили переехать в столицу. Между прочим, именно Френин и вытащил их всех сюда. Именно Френин — сколько же лет назад это было? — сказал, сидя на залитой солнцем скамейке в парке над голубой Мользен: «Я подумываю об отъезде в Красной…»
Брелавай все это уже пережил и теперь испытывал лишь застарелую горечь, но для Итале это был настоящий удар; к тому же он не мог избавиться от болезненной уверенности в том, что стал причиной этой победы Зла. Пусть даже невольно. Ведь это из-за него Френин сдался! Некоторое время Итале сидел молча, как бы определяя на глаз, сколько весит треснувшая чернильница, которую он зачем-то взял со стола. Потом он наконец спросил:
— Скажи, Томас, а Изабер?… О нем ты что-нибудь знаешь?
— Абсолютно ничего! С самого начала нас уверяли, что никакого Изабера в Сен-Лазаре вообще нет и не было. Потом сказали, что его давно освободили и ему было предписано немедленно покинуть Ракаву. А больше нам ничего узнать не удалось.
Два года он пробыл в тюрьме, чувствуя себя виновным в смерти этого мальчика! Но он и понятия не имел, сколь все же сильна была в нем надежда — пока эту надежду у него не отняли, — что когда он выйдет на волю, то все это окажется лишь дурным сном, чудовищным обманом, а Изабер будет жив!
И в этой смерти тоже виноват он; он за нее в ответе.
Брелавай не стал ни о чем расспрашивать Итале, заметив, как сильно опечалило его это известие, и решил, что он знает о несчастном Изабере еще меньше, чем они. Санджусто, желая прервать затянувшееся молчание, встал, потянулся и сказал по-английски:
— Пора бы и на травку… Я, между прочим, еще не завтракал.
— Тогда пошли. Кстати, я собирался встретиться в «Иллирике» с Александром. Он придет к часу, — сказал Брелавай, обрадованный тем, что может как-то отвлечь Итале от печальных мыслей.
Александр Карантай совсем не изменился и был по-прежнему темный и теплый, напоминая Итале мерцающие угли в почти прогоревшей печи. Заказав кофе, они часа два проговорили в «Иллирике». Два-три раза к ним подходили молодые люди и просили разрешения познакомиться с господином Сорде. Итале охотно пожимал протянутую руку, но в разговоры ни с кем не пускался, и юноши смущенно отходили прочь.
— Итале, дорогой, ты же для них настоящий герой, прямо-таки Вальтура! — сказал Карантай.
— Боже упаси!
— Действительно, боже упаси, — подхватил Брелавай. — Вальтура ведь погиб. Еще в 28-м, в Спилберге.
— Там же, где и Сильвио Пеллико, который, между прочим, был хорошо знаком с Байроном, — спокойно заметил Санджусто. — В тюрьме Спилберга, должно быть, отличная компания подобралась!
Теперь Итале понял, почему Санджусто смотрел на него так, словно у них была некая общая тайна. Общее у них действительно было: Санджусто провел три года в венецианской тюрьме Пьомби как политический заключенный. Брелавай, Карантай и те юноши, что подходили к их столику, — все они хотели знать, каково ему пришлось, но спрашивать не решались. А Санджусто даже слышать об этом не хотел, и спрашивать ему не было ни малейшей необходимости. Этот ссыльный иностранец был для Итале товарищем по несчастью.