Арсений Миронов - Украшения строптивых
В принципе, я могу понять мужика. Ежедневно точить в доске крылатые солнышки, созерцая ужимки нашего брата-халтурщика — это конкретная пытка. Но — сегодня посаднику повезло. Его ждет небывалое шоу. Я изображу такое…
— Изображать, кстати, тоже не надоба, — спохватился Катома, усаживаясь обратно на узорчатый липовый трон.
Я почесал затылок… (Кстати, не так просто сквозь парик!)
— Был тут давеча один из Саркела, — негромко пояснил посадник, собирая в толстокожей ладони влажные хвосты черных усов. — Изображал разное. То лучинку горящую изобразит, то зверушку заморскую… Позапрошлого года у нас то самое Голопятка-плясун ловко изображал. Да. Этот иноземный скоморох, конечно, тоже хорошо показывал… Угу. Сейчас вот висельника показывает. На Грязном рынке. Уж третий день пошел. Весьма. Весьма похоже висит.
Я недобро прищурился. Жаль, нет у нас, скоморохов, профсоюзной организации. Мы бы показали тебе, эксплуататор позорный, как творческих людей репрессировать!
Пыша внутренней злобой и глубоко протестуя в душе, я снова подскочил, поклонился, помотал бубенцами на колпаке — и смело достал из-за спины гудок. Сел прямо на краю невысокого помоста, упер инструмент в колено, поставил его гордо-вертикально…
— Угу… — Катома поднял брови. — А может… не надо, почтенный козляр, а? Не пойдешь ли до твоей хаты теперь? Жалко тебя, болезного да дряхлого…
Не сучи коленкой, босс. Славик знает, что делает. Шоу-программа свежая, как прыщ на твоем носу. Лучше готовься к кайфу: грядет катарсис. Тэк. Рэс-два, семь-восемь… Тишина в зале.
Вздохнув, Катома откинулся на спинку кресла. И тут я заметил некую жуть: его руки бегают как заведенные! Пальцы сами собой шевелятся, тискают серое сукно штанин на коленях… Ну ваше маньяк нервный. О! Зыркнул властно — и расторопный слуга поспешно протягивает посаднику что-то. Йодный йогурт! Это типа деревянный чурбачок. Точно: опять блеснул в руке Катомы маленький ножик. И страшные, неспокойные руки сами собой задвигались, остругивая липовую болванку…
Только много дней спустя я узнал, что под сиденьем посадникова трона всегда стоит огромная корзинка, наполненная свежевыструганными, резными столовыми ложками. Примерно раз в месяц наполненную корзину выносили на задний двор и поспешно сжигали вместе с содержимым.
Однако тогда — в час звездного дебюта — мне было не до деревянных столовых приборов. Зал уж замер; уж я оправил кретинское пончо на груди, уже сделал серьезное лицо и возложил персты на струны (как стаю соколов на стадо лебедей… даже нет, скорее — как эскадрилью югославских галебов на гнусный клин неповоротливых F-117B). Отчетливо помню: в звонкий миг, когда я впервые зацепил указательным пальцем жирную струну, в голове моей было абсолютно чисто и пусто. Ни одной идеи. О чем петь-то? А, потомки?
И вдруг — как озарение. Йес! Название песни прозвенело в мозгах, как бронзовый колокольчик… Я еще не понял, что будет дальше — но голос уже твердо объявил:
— «Слово. О похищении Ирочкином, Ирочки, дочки посадниковой, любимой внучки своего дедушки».
Бедный Катома аж подскочил на своем занозистом троне. Но метацца было поздно: странный огненноволосый джокер с фальшивым фингалом на щеке уже завел свою неслыханную песнь:
— «Нелепо вам брешут, братие, начиная старыми словесы трудных повестей о похищении Ирочкином, девочки славненькои», — звонко выдал я, втайне поражаясь тому, как крепко держатся в мозгу, несмотря на ранний алкоголизм, зазубренные с детства строки. — «Начаты же ся той песни по былинам сего времени, а не по вымыслам таблоидной прессы…»
— «Короче, так», — замогильно ревел я, дергая струну. — «Однажды в жуткую ноябрьскую полночь воззре Ирочка на светло солнце и — йошкин кот! — видя от нее тьмою вся свои няньки прикрыты! Офигела девочка и рече к прислуге своей: „Няньки и подружки! Лучше быти изнасилованной, неже весь день торчать в детской. Всядем, подруженьки, на свои трехколесныя велосипеды да позрим, че там на улице. Хочу бо, рече Ирочка, испити шеломом лимонада в городском парке“».
Прохладный гул пронесся по залу. Кажется, отдельные слушатели уже хватаются за рукояти мечей. Спокойно, команданте Бисер: не смотри в зал! Положись на волшебную силу искусства. Хоп, хоп! — вперед, скоморох:
— «Ирочка зовет милу няньку Всеволодовну. Нянька подгребает и рече: наши телохранители под трубами повиты, конец копья вскормлены, пути им ведомы, боевые приемы знаемы. Сабли изострены, стволы наготове, короче, типа все о’кей, детка, ничего не бойся».
Все о’кей, Славка, ничего не бойся. Катома замер с приоткрытым ртом… Давай, скоморох, дергай струну, драть ее!
— «Тогда Ирочка вступи в златы педали и поеха. Тьма ей путь заступаше! Волки-оборотни собираются по оврагам, грифы клекотом на девичьи косточки монстров созывают, кладбищенские хищницы брешут на червленыя бантики! Ночь меркнет, мгла покрыла школьниц! Далече залетела Ирочка… О милый отеческий дом, уже за шеломянем еси!»
Шум в зале — они вскакивают с лавок…
— Ну и началось. Идут с Дона, с великой степи половецкой маньяки-педофилы с сачками и бензопилами, черная земля под их ботинками человечьими костьми посеяна, кровью полита! Ужас! Бились день, бились другой, а на третий день пала наша Ирочка. Здесь, у Каялы-реки, разлучилась она с нянькою Всеволодовной. Никнет трава с жалости, а древо с тугою к земли преклонилось…
Я заставил себя посмотреть в лица зрителей… Bay. Кажется… да, точно. Это и есть трагический катарсис. Глухонемая сцена. Благообразные старики со шрамами на лицах, какие-то гордые леди в расшитых, пылающих золотом одеяниях — они все… плачут? Ио… Не переборщил ли я часом?
Впрочем, отступать некуда.
— «Тоска разлилася по русской земли», — продолжал я, откладывая гудок: тишина ревела громче, чем струны. — «Тогда Ирочкин папаша изрони злато слово, с слезами смешано, и рече: о милая доченька! Рано еста начала в городской парк ходити, себе приключений искати! Се ли сотворила моей сребяной седине?»
Я набрался наглости и глянул на Катому. Есть! Казак на крючке. Он даже перестал стругать свою ложку… Бедняжка… кажется, крутой босс случайно порезал пальчик.
— «Посадник Катома рано плачет во Властове на забрале, аркучи: „О ветре-ветрило! Какого хрена, господине, вот уже 15 лет гуляешь ты в голове моей любимой дочки? Мало ли ти бяшет под юбкой у нее веяти? Чему, господине, мое веселие по ковылю развея?“» — Я возвысил голос, ибо мне понравилось, как твердо звучит он под сводами белокаменных палат. — «Вступила обида девою на землю Русскую, всплескала лебедиными крылы и, плещучи, прогнала жирные времена из города Властова. Короче, начался кризис. Тяжко телу без головы, тяжко экономике без ГКО — ах, нелегко и посаднику Катоме без любимой доченьки…»
Да, Катома мощно порезал ладонь. Кровавые капли весело посыпались в деревянное узорочье половиц. Тишина держалась восемь минут — дольше, чем после мировой премьеры «Титаника». Бедные зрители… кажется, я не рассчитал силу удара по башне. Средневековая психика не готова к таким потрясениям.
…В тишину залы ворвалось визгливое чириканье птах за окнами, ровный шум бульваров и площадей вкруг посадникова дворца.
— Угу… Веселая у тебя песня, козляр, — сказал Катома в начале девятой минуты. Кажется, он был единственным, кто так и не проронил слезы.
Бух! Бу-бух! Покатилась по полу недоструганая ложка. И сразу — ой! ах! трах-тарарах! — засуетились слуги, забегали с чистыми тряпицами, перевязывая порез на посадниковой руке, поднося заплаканным дамам минеральной воды.
— Be… веселая песня, скоморох, — повторил посадник, вытирая блестящий лоб перевязанной ладонью. — И ведь нова песня, ничего не скажешь… Одно жаль — не окончена. Угу. Дальше-то что?
Вот тут я отыгрался за все. За все свои страдания и унижения. Наморщил лоб, поднял брови, сделал жалостные глаза и переспросил, выставляя чуткое ухо:
— А? Чего-чего? Н-не слышу, барин… Ась?
Заставил крутого мена дважды повторить просьбу:
— Расскажи, что дальше поется в твоей песне. Угу… Пожалуй нас, почтенный скомрах.
Я поднялся на ноги, отряхнул пончо. Отшвырнул босой ногой идиотский музыкальный инструмент. Не спеша зевнул, цыкнул зубом и жестко произнес:
— А вот продолжение сказки — это уже эксклюзив, дружище. Это будет не шоу, а конфиденциальная деловая беседа. Гони прочь твоих балбесов бородатых, и бабищ тоже. А моих помощничков будь так добр с черного двора пригласить — сюда, в палаты. Да-да: восемь человек и девять сундуков с аппаратурой. Будем говорить о главном, угу?
Наблюдая, как блестящая придворная толпа в немом шоке покидает зал, я улыбался — широко и звездно.
Вот я и думаю: хорошо смешит тот, кто улыбается последним. Еще кусок мудрости хотите? Велик тот шут, что смешон только самому себе. Это не мораль басни. Это закон джокера, потомки.