Андрей Валентинов - Небеса ликуют
— Мон… Синьор де Гуаира! Обнаружил я в таборе немало страждущих, исцеления чающих, и не по-христиански было бы оставить их! Кроме того, не встретил я до сего дня должного примера святости, среди сих лесов и болот воссиявшего…
— А я, знаете, решил сменить оружие критики на критику оружием. Наконец-то я смогу поспорить с вами на равных!
* * *Они не понимали. Не видели. Не чувствовали. Ночь ва-ль-Кадар наступила, и ангелы Господни уже собрались, дабы вынести приговор. Над тихим полем, над пирующим Вавилоном, над всеми — виновными и невинными — неслышно развернулся Свиток Суда.
Я молча встал и пошел прочь. И никто не последовал за мной.
* * *«Те Deum» отзвучал, и над полем повисла тишина — сырая, мертвая. Так тихо бывает в зале суда перед вынесением приговора.
Ночь ва-ль-Кадар — Ночь Предопределения. Почему-то думалось, что это — очередная богословская заумь. А все оказалось просто, слишком просто!
Сырой ветер ударил в лицо, и на миг мне почудилось, что я снова на болотистых берегах Парагвая. Сзади — асунсьонская переправа, впереди — Тринидад, слева — дорога на Каакупе, где Бирюзовая Дева обещает прощение всем — кроме меня. Тучи закрыли Южный Крест, но они скоро уйдут…
…Тебе не вернуться, Илочечонк! Для тебя тоже наступила Ночь Предопределения — Ночь ва-ль-Кадар.
Мы все свободны.
В это не всегда веришь, не всегда понимаешь, но мы — свободны.
Тысячи дорог, тысячи поворотов — и за каждым Будущее. Его еще нет, оно не наступило, оно зависит только от нас.
Мы — свободны!
Моя маленькая армия — поп, еретик и мятежник — могла вообще не встретиться со мной. Они могли разбежаться еще в Бахчисарае или позже, в Чигирине, пока я отвозил непокорную королеву в ее Гомель. Они могли повернуть назад позавчера, вчера, сегодня утром, минуту назад.
Но сейчас — порог. Перекресток, переправа, вход в пещеру. Мене, такел, упарсин — исчислено, взвешено, поделено. Сейчас — Ночь ва-ль-Кадар, после которой остается лишь один путь, одна дорога.
Будущее уже есть, оно маячит впереди, его можно рассмотреть, потрогать руками. И ничто уже не изменит приговора, начертанного на Свитке Суда.
Свобода Воли — и Предопределение.
Ночь ва-ль-Кадар…
Поп, еретик, мятежник… Мне не нужен Нострадамус, чтобы увидеть ваше Будущее. И брат Алессо Порчелли может спокойно спать в своей могиле. Я знаю, что вас ждет. И я не виноват, что вы все слепы!
* * *— Не огорчайтесь, мой друг!
Сочувственный вздох. Тяжелая ладонь опустилась мне на плечо.
— Мы все верим, что вы желаете нам добра…
Вот как? И сьер Гарсиласио тоже?
— …но бывают обстоятельства, которые сильнее нас. Вы же сами не можете покинуть сей табор! Не спрашиваю о причине, но…
Нет, он спрашивал. Впервые за все наше знакомство.
— Простите меня, дорогой шевалье, но я действительно… действительно должен остаться.
— Вот видите! Тогда вы поймете и нас. Vieux diable! Завтра разобьем проклятых нехристей, а там — в Киев, а затем… Вы и в самом деле знаете дорогу в этот… Гомель?
— Знаю, дорогой дю Бартас.
— Тогда, надеюсь, вы… Впрочем, нет! Потом — после боя.
* * *Гомель… Маленький тихий городишко, острые шпили костела, полузнакомый польский говор… Что там поделывает панна Ружинска? Черный платок, суровая речь исповедника, запертые комнаты. Судьба грешницы… Насиловали, били плетьми, держали за решеткой, снова насиловали, снова били…
Вырвалась — и теперь виновна во всем. Недоумковатый ксендз так и порывался допросить ее по поводу верности римско-католической вере. Я оказался рядом — очень вовремя. Но я уехал, она осталась…
* * *— Полно, дорогой де Гуаира! Вот увидите, все образуется!
— Конечно, шевалье! А как же иначе! Обрадовался, улыбнулся, огладил бородку.
— Vieux diable! Чувствую, завтра тут будет жарко!
Да, жарко. Надо сходить за гитарой. Черная Книга — в надежном месте, а все остальное — пропадай оно пропадом!
— Дорогой дю Бартас! А не прочитаете ли вы мне какой-нибудь сонет?
Пикардиец на миг растерялся, бородка недоуменно вздернулась.
— Но… Вы уже все слыхали, Гуаира! Впрочем… Ага, вот! Признаться, несколько высокопарно…
Прокашлялся, помолчал, вспоминая. Я не торопил. Странно, иногда начинало казаться, что не забытый поэт, умерший много лет назад, а сам дю Бартас написал эти неуклюжие четырнадцатистрочники.
Четыре слова я запомнил с детства,
К ним рифмы первые искал свои,
О них мне ветер пел и соловьи —
Мне их дала моя Гасконь в наследство.
Любимой их шептал я как признанье,
Как вызов — их бросал в лицо врагам.
За них я шел в Бастилию, в изгнанье,
Их, как молитву, шлю родным брегам.
В скитаниях, без родины и крова,
Как Дон Кихот, смешон и одинок,
Пера сломив иззубренный клинок,
В свой гордый герб впишу четыре слова.
На смертном ложе повторю их вновь:
Свобода. Франция. Вино. Любовь.
— Король! Король убит!
Еще ничего не понимая, я дернулся, привстал, рука привычно скользнула к сарбакану…
Сарбакана нет, лишь мешок да гитара в чехле.
— Короля убили! Насмерть! Слава!
— Слава! Слава! Сла-а-ава!
Я протер глаза. Выходит, я все проспал? Кажется, бой уже начался! И не просто начался!
— Ядром! Он впереди гусарии своей ехал! Наповал! Наповал!
* * *Тучи сгинули. Яркое солнце заливало неровное поле. Дым, маленькие, словно игрушечные, фигурки…
Ни черта не понять!
Черные реестровцы, забыв о привычной сдержанности, выстроились на краю вала. Кто-то кричал, кто-то размахивал саблей.
— Победа! Победа!
Белые свитки держались поодаль, но в их глазах я тоже заметил радость.
Неужели правда?
Хохот за левым ухом. Перекреститься? Нет, не поможет! Плохой из меня получился пророк!
— Бегут! Бегут!
Я поглядел туда, где клубился черный дым. Сквозь прорехи можно было заметить неровный отступающий строй. Чей? Шевалье! Где шевалье, черт его побери?!
* * *Дю Бартаса я нашел на самом краю вала. Грозный пикардиец стоял, скрестив руки на груди и надвинув мохнатую шапку на самые брови.
Тоже мне, принц Бурбон нашелся!
— А-а, Гуаира! Ну и спите же вы, мой друг! А баталия, признаться, преизрядная!
Я еле сдержался, чтобы не сбить с пана полковника шапку. Стратег, parbleu!
— Пока вы спали, нас, как видите, изволили атаковать. Но фельдмаршал-лейтенант Богун вовремя развернул пушки. Vieux diable! Ну и молодец!
— Король! — не сдержался я. — Что с королем?
— Гм-м… — Пикардиец нахмурился. — Признаться, я не совсем понял. Тут все толкуют о каком-то короле. Но ведь мы воюем с татарами! Правда, татар я отчего-то не видел, нас атаковала латная конница…
Дьявол!
* * *Клубы дыма сгустились, скрывая поле боя. Но вот откуда-то слева послышался знакомый визг. Сначала еле слышный, затем все громче и громче. Земля задрожала от ударов тысяч копыт.
— Кху-у-у-у! Ху-у-у-у-у! Алла-а-а!
Татары! Ну и тяжелый язык у шевалье!
Я растерянно оглянулся. Неужели так и делается история? Сейчас орда сметет остатки разбитых гусарских хоругвей, ворвется в королевский лагерь…
И все? Полумесяц над Варшавой, полумесяц над Краковом? Вместо Республики — Лехистан?
— Слава! Сла-а-ва!
Вот они! Огромная серая туча, стелющаяся над самой травой. Ни людей, ни коней — одно неровное грязное пятно. Наползает, затопляет поле…
А я понадеялся на польские пушки! У capitano Хмельницкого их тоже оказалось преизрядно.
Арцишевский, пся крев, где тебя черти носят?
Наконец громыхнуло — далеко, возле самого польского лагеря. Негромко, неуверенно. Громыхнуло, стихло…
Я махнул рукой и стал спускаться вниз. Sit ut sunt aut non sint!23 Если Ян-Казимир все-таки жив, еще есть надежда. А если нет, то уже сейчас паны шляхта разбегаются по ста разным дорогам и тропкам. В атаке — волки, в бегстве — зайцы…
То-то радость сьеру римскому доктору! И не ему одному. Захочет ли теперь Паоло Полегини даже разговаривать с посланцем Конгрегации?
Vae victis!
Крики не стихали, пушки у королевского лагеря продолжали огрызаться, но я уже не обращал внимания на весь этот шум. Забавно читать в книгах про войну о том, как с высокого холма некий очевидец наблюдает за ходом баталии. Полк налево, хоругвь направо… То, что это ерунда, я понял лет в шестнадцать, когда отец Мигель разрешил мне садиться на коня. Сельва, свист стрел у самого уха, резкий запах пороха, ветки, бьющие по глазам, — и чье-то окровавленное тело под копытами хрипящей лошади. Лишь потом узнаешь, кто, собственно, победил. Но и тут, на огромном поле, ничего не понять. Дым, фигурки мечутся, даже неясно — отступают ли, атакуют. И пушки гремят — непонятно чьи…