Александровскiе кадеты. Смута (СИ) - Перумов Ник
Кинжальный огонь в упор — и, оставив полдюжины тел, четверо уцелевших бросились наутёк, кинув даже винтовки. Один, раненый, тоже попытался бежать, но свалился, и успел крикнуть «сдаюсь!»
Подоспевший Две Мишени задал лишь один короткий вопрос:
— Штаб?..
— В гимназии… — простонал пленный, пока Лев Бобровский умело и деловито накладывал жгут и бинтовал рану.
Глава VI.3
— В какой именно?
— В женской…
У Пети Ниткина в кармане, разумеется, оказался детальный план Юзовки, а где он им разжился — то никому не ведомо.
— Гимназия Ромм или Левицкой?
— А… пёс знает… мы не местные…
— Приметы знаешь?
— Там… вывеска… насосы… и дом кирпичный с башенкой…
Все взоры обратились на Петю, каковой невозмутимо извлёк из-за пазухи какой-то справочник, полистал его, после чего объявил:
— Гимназия Ромм. Угол Первой линии и Садового. Пошли.
Раненого красноармейца оставили сидеть на ступенях церквушки, убедившись, что рана тщательно забинтована:
— Сиди, думай, может, в себя придёшь, — сказал на прощание Две Мишени. — Мы не ваша братия, мы раненых не добиваем, а пленных не мучаем, что бы вас комиссары ни рассказывали.
Первая линия Юзовки застроена была двухэтажными более-менее приличными домами, снег давно скрыл осеннюю грязь, так что город смотрелся даже нарядно, несмотря на гарь из бесчисленных заводских труб. Кадеты маршировали бодро, держали строй, оружие во положении «на плечо». Здесь, в самом центре, было тихо, лавки закрыты, обывателей совсем не видно.
К гимназии Ромм, занимавшей второй этаж углового здания, подошли одновременно со всех четырёх сторон. Над башенкой — не соврал пленный! — развевался красный флаг.
У входа стояли часовые, но это оказались единственные красноармейцы после той рассеянной на окраине группы.
На марширующих кадет они уставились с искренним изумлением.
— Эй, кто такие? — один начал снимать с плеча винтовку.
В следующий миг на него уже смотрела дюжина стволов.
— Спокойнее, товарищ, — хладнокровно бросил Две Мишени. — Не дергайся, не ори, и всё с тобой хорошо будет.
Обезоруженных часовых быстро и сноровисто затолкали в подвальную дверь, ворвались на лестницу, разом и на парадную, и на чёрную, что выходила во двор.
Наверху, в гимназических классах, гудели голоса, человек во френче, небольших круглых очках и с буйной шевелюрой. Верхнюю губу подчёркивали аккуратные усики.
В следующий миг рука его уже рванула кобуру, но Две Мишени успел быстрее. Полковник ударил стремительно, коротким боковым и ещё более коротким прямым в голову, так, что круглые очки полетели, кувыркаясь, на пол.
— Связать!
Кадеты распахивали двери классов, наставляли «фёдоровки». Некоторые поднимали руки, но далеко не все. Вспыхнула стрельба, правда, столь же быстро и стихшая. Самые храбрые лежали, пронзённые пулями александровцев.
— Оформляй в плен, — хрипло скомандовал Две Мишени.
…Добровольцы заходили в Юзовку с трёх сторон. После пленения штаба «Южной революционной армии» сопротивление прекратилось, красные откатывались из города на север, к Луганску, потому что добровольцы, как оказалось, совершили обходной маневр и без боя заняли Дебальцево.
С красными уходили и многие рабочие: комиссары старательно рассказывали, как «белоказаки» и «бывшие» сразу же начнут не только пороть ослушников, но вешать и расстреливать всех даже просто сочувствующих советской власти.
Многие верили.
Многие, но не все.
Колонны Добровольческой армии вступали в Юзовку, и это была настоящая армия. Обутая и одетая, хорошо вооружённая — склады Ростова, Новочеркасска, Таганрога, Севастополя остались в их руках. От Юзовки и Горловки добровольцы наступали на север, где лежал Бахмут, и на северо-восток, к Луганску.
Антонов-Овсеенко сидел на стуле, лицом к окну. Допрашивали его не в каком-нибудь подвале, а в том же классе женской гимназии, где он попал в плен. Очки ему вернули, они каким-то чудом не разбились, и он сейчас постоянно протирал их извлечённым из кармана френча платочком. Пальцы его не дрожали и сам он оставался спокоен.
— Какими силами и средствами располагала ваша армия? — так же спокойно спрашивал Две Мишени.
Пленник пожал плечами.
— Меня царские сатрапы не запугали, а вы уж и подавно не запугаете. Ничего отвечать не стану. Трудовой народ не предам.
— Царские сатрапы, — ласково сказал Две Мишени, — были сущими добряками. Чтобы там кого-то высечь без указания сверху — да ни-ни! Разве что по физиономии могли заехать, да и то без особенной злости, так, для порядка. Не было в них настоящей злобы, милейший Владимир Александрович. Потому-то вам и удавались все ваши эскапады.
Антонов-Овсеенко усмехнулся.
— Эскапады? Можно и так называть. А только жандармов с тюремщиками я в дураках оставлял не раз.
— И это верно, — согласился Аристов. — Оставляли. Один раз, когда, изменив присяге, дезертировали, побоявшись на японский фронт отправляться. Второй, когда из Варшавской тюрьмы бежали. Это перед японцами вы дрожали и трусили, а царских-то сатрапов и впрямь не боялись. А вот кабы были уверены, что вас пристрелят при попытке к бегству, небось призадумались бы.
— Может, и призадумался бы, но скорее всего нет. — Пленник держался гордо и с достоинством. — Потому что революция всё равно победит. А вас выкинут на свалку истории. Меня вы можете расстрелять, но я…
— Всё равно ничего не скажу? — перебил Две Мишени и голос его внезапно утратил всякую мягкость. — Скажете, ещё как скажете. Некто Сиверс — ваш товарищ, не так ли? — утверждал совсем недавно… — полковник взял со стола листок, начал читать — «Каких бы жертв это ни стоило нам, мы совершим свое дело, и каждый, с оружием в руках восставший против советской власти, не будет оставлен в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что гражданская война — война особая. В битвах народов сражаются люди-братья, одураченные господствующими классами; в гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны».
— Товарищ Сиверс любит красивую фразу, но командир он толковый, — пожал плечами Антонов-Овсеенко. — Его колонна сейчас в Сватово. Очень скоро она будет здесь и тогда посмотрим, кто станет смеяться последним.
— Боюсь, Владимир Александрович, вы уже ничего не сможете увидеть.
— Расстреляете? — гордо вскинул голову пленник.
— Вот ещё, пулю на вас тратить. Нет, милейший, вы будете жить, пока не расскажете мне всё, что нужно.
Антонов-Овсеенко вскочил только для того, чтобы дюжий Севка Воротников мигом пригвоздил его обратно к стулу, а Федор Солонов накинул ременные петли на запястья пленнику, накрепко привязав их к подлокотникам.
— Что… что вы собираетесь делать?… — пленник внезапно охрип. — Ах ты, тварь царская, мразь, ты… — и он разразился грязной матерной тирадой.
Поток брани прервал только удар в лицо.
— Говорили, что бить связанного человека бесчестно и неблагородно, — спокойно сказал Аристов. — Но я слишком хорошо знаю, что вы и вам подобные затевают в России и чем это всё кончится. По сравнению с этим мои честь, да что честь — спасение моей души ничего не значат. Я сделаю то, что должен. Впрочем… Господа, развяжите его. Да-да, развяжите, это приказ, господа. Вставайте, Антонов-Овсеенко. Вы молоды, сильны, злы, вам только что заехали по столь дорогой для вас физиономии. Вставайте. Покажите мне вашу пролетарскую злость, в конце концов, вы же были офицером, хотя и втоптали свою честь в польскую грязь. А вы, господа прапорщики, не вмешивайтесь. И, если товарищ командующий Южной революционной армией одолеет, отпустит его на все четыре стороны. Слово александровца?
— Слово александровца, — Федор с Севкой переглянулись, но ответили дружно и без колебаний.
— Отойдите к окнам, — скомандовал Две Мишени. — Ну, Владимир Александрович, давайте. На вашем пути к свободе и продолжению борьбы стою только я. Вам тридцать один, вы в расцвете сил. Мне уже сорок пять, я прошёл Туркестан и Маньчжурию. Дерзайте. Мои кадеты ничего вам не сделают.