Михаил Королюк - Квинт Лициний 2
– Ох, – я притянул ее к себе и прошептал, зарывшись носом в волосы, – горе ты мое…
Тремя часами позже, школа
Из полутемного сводчатого подвала, что служит школьным гардеробом, я вышел за Томой и сразу ускорился, обгоняя. Замелькали под ногами крутые щербатые ступеньки, и к портфелям, что рядком дожидались нас на подоконнике, я поспел первым. Cразу по-хозяйски взялся за ее, но Тома стрельнула взглядом на идущих вместе с нами одноклассников и сделала мне страшные глаза. Я умилился.
– Ох… – начал я, но тут же запнулся, припомнив Мелкую, и подавился остатком фразы. Безнадежно махнул рукой, – ладно, тогда давай мне учебники.
И я бесцеремонно распотрошил ее портфель, перекладывая тяжелые книги себе. Тома крутилась вокруг, пытаясь скрыть происходящее от окружающих. Получалось не очень.
– Привыкай, – улыбнулся, отдавая ей почти невесомый портфель.
Тома вцепилась в него как в спасательный круг, со вздохом облегчения, и мы двинулись на свежий воздух.
Я с благодушием покосился на девушку, что вышагивала слева от меня и подумал, что, в общем-то, жизнь налаживается. Запланированный объем для Андропова на каникулах отработан. Да, на когтях, с зубным скрежетом, через «не могу», но вытянул. И, похоже, после того прокола у метро до меня не дотянулись – сколько я не проверялся на улицах и в проходных дворах, никакого наблюдения не обнаружил. Не смогли. Повезло. Еще побегаем…
А в перерывах между писаниной я успел разобраться с группами симметрии и пэ-адическими числами, и стал еще свободнее, ибо математика освобождает. Восприятие физического мира может быть искажено, восприятие математических истин – никогда. В этом математическое знание отлично от любого иного – оно объективно, вечно и незыблемо. Пройдут миллиарды лет, но и на другом конце Вселенной, даже в центре черной дыры, эти абстрактные объекты и их свойства будет нести все тот же смысл, что и сейчас.
Но не это сейчас грело мне душу, не это. Нафиг все – Томка мне рада! Это вам не то треклятое первое сентября! Хоть людная школа и не лучшее место для первой после двухнедельной разлуки встречи, но любимые глаза с первого взгляда в упор сумели поведать о многом. Там, сквозь разноцветную зелень, просвечивала и тонкая горчинка прошедшей разлуки, и настоянная терпкость ожиданий, и, конечно, сладкая радость от, увы, лишь сдержанной встречи.
Мы завернули за угол школы.
– И как тебе режиссер? – спросила Томка, и я заприметил в глубине ее глаз веселую хитринку.
– Тухлая посредственность, – отбрил безапелляционно, – да и какой он режиссер? Студент с режиссуры. Наверное, с института культуры, – и мстительно добавил, – целевик, похоже.
– По-моему, ты его недолюбливаешь, – хихикнула она довольно, и я поморщился.
Ну да, а то я не видел, как его наглые, чуть на выкате зенки останавливались на ней! А это многозначительно-маслянистое: «некоторые роли мы будем отрабатывать в индивидуальном порядке»?
Так не пойдет.
– Халтура, – отрезал я, – ничего нам с таким сценарием и таким режиссером не светит на том конкурсе. Может, оно и к лучшему.
– А куда ты на пятом уроке пропал? – внезапно поинтересовалась Тома, направляя разговор в новое русло.
– Да… – протянул я, формулируя, – решал одну проблему. Не свою.
– А чью? – Тома не сводила с меня заинтересованных глаз. – Мне из Пашки только междометия удалось выжать.
– Молодец какой! – искренне восхитился я.
– Не, ну правда? – она слегка подтолкнула меня локтем в бок.
– Да мелкой тезки твоей, – я с огорчением махнул рукой. – Мама у нее умирает. Все плохо. Вот совсем плохо.
– Ох… – выдохнула Тома, и над переносицей у нее нарисовалась складочка.
Она над чем-то глубоко задумалась, и молчала, глядя себе под ноги, целый квартал. Уже на подходе к переходу опять повернулась и спросила, испытующе глядя:
– Но чем ты-то тут можешь помочь?
– Только попытаться утешить, – сказал я и протяжно вздохнул, – больше, увы, ничем.
Томка отвернулась к приближающимся слева машинам, но я успел заметить, как она озабоченно прикусила уголок губы.
«Забавная привычка», – усмехнулся я про себя и проводил глазами новенький трехдверный троллейбус. Он промчался мимо, торопясь на зеленый, и из-под бугелей у него искрило.
– Пошли, – скомандовал я и на всякий случай прихватил Тому за рукав.
– Но почему именно ты? – спросила она ровным голосом.
– Потому что могу? – предположил я мягко.
Через несколько шагов Тома пришла к какому-то выводу – я понял это, когда она чуть заметно кивнула своей мысли и, слегка порозовев, посмотрела на меня с неясным вызовом.
Прошли еще пару метров, и я скосил глаза на памятный по новогодней ночи сугроб: снега последние дни не было, и отпечаток моего тела сохранил почти первозданную четкость. Теперь он как магнит притягивая мой взгляд каждый раз, когда я иду мимо, и мои губы растягивает двусмысленная ухмылка, а в уме проступают контуры безумных авантюр.
– Ты чего?! – воскликнула Тома преувеличенно-испуганно, – ты чего так лыбишься, словно… Словно Серый Волк?!
– А вот почувствуй себя в гостях у сказки, – мурлыкнул я, поплотнее прижимая ее руку к себе, – девочка, где твои пирожки?
– Да какие пирожки! Мне теперь с тобой в подъезд страшно будет заходить. А ведь хотела, – она на миг запнулась, но потом решительно продолжила, – хотела пригласить на обед… Бабушка блинчики с фаршем сделала и разрешила привести «своего проглота». И как ты к ней подход нашел?
Я пылко пообещал:
– Я буду преисполнен благочестия! Пошли быстрее, что-то я твоему Ваське не очень-то и доверяю. Он из бабушки веревки вьет. Сожрет ведь, как есть, весь фарш выест, – и я потянул входную дверь на себя, пропуская повеселевшую Тому вперед.
Мы поднялись до предпоследней площадки, и тут Томины шаги стали как-то особо неторопливы. Вызывающе неторопливы. Или… Призывающе?
Я заглянул в зеленые глаза – там, за приопущенными вниз густыми ресницами резвился подзадоривающий огонек. Ну, так я всегда готов!
Освободил руку от портфеля, и притянул ее послушную к себе. Неверный свет раннего вечера уже потерял алую дерзость и теперь окутывал нас зыбкими преходящими тенями.
– Одной картины я желал быть вечно зритель… – прошептал мечтательно, любуясь милым лицом, и провел, почти не касаясь, пальцем по скуле, щеке, подбородку. А затем приник к Томе губами. Колени мои быстро ослабели. Я привалился спиной к стене, Томка прильнула ко мне… Было очень хорошо.
Она целовалась неумело, отрываясь, чтобы торопливо напиться воздуха, но трогательно, нежно и очень искренне.
Я же словно сразу нырнул на предельную глубину, где и оглох, и ослеп, и стал задыхаться, но вместо испуга перед бездной меня переполнило счастье. Мельком подумалось, что от поцелуев, быть может, умирают: сердце колотило в ребра так, словно намерилось проломить их изнутри. Потом мысли и вовсе ушли прочь, а перед закрытыми глазами взошел неяркий рябящий свет – так видится бронзовый диск солнца из-под толщи морской воды.
Мы впали в сладкое безвременье, и океан упоительной нежности мягко покачивал нас в своих ладонях.
Я пришел в себя, когда Томка чуть подалась назад.
– Пора, – сказала чуть виновато, и я нехотя ослабил руки.
Она мягко высвободилась, поправила растрепавшуюся челку и озабоченно провела пальцами по рту:
– Посмотри, у меня губы не опухли?
– Прекрасные губки! – я воззрился на них с вожделением, но Тома решительно пресекла мой порыв:
– Пошли, а то вопросы будут. И так слишком задержались.
«Ах, эти затяжные поцелуи на тихих полутемных лестницах»! – думал я, бережно, словно хрупкие драгоценности, упаковывая еще яркие ощущения в память, – «ничего нет их слаще – ведь за ними, увы, ничего не следует…»
Четверг, 12 января 1978 года, вечер,
Москва, Воробьевы горы, МГУ
Члены ученого совета были знакомы давно, и никого уже не удивляла эта забавная привычка Канторовича – садиться на первый ряд аудитории и сразу после начала доклада засыпать.
Лауреат Нобелевской премии не притворялся. Это был настоящий, ровный, глубокий сон. С возрастом в него начало вплетаться негромкое басовитое похрапывание, деликатное, под стать натуре Леонида Викторовича. Академик владел уникальным даром воспринимать и анализировать услышанное во сне.
Как там? «Он спал глубоко и спокойно, но ровно через двадцать минут он проснётся»? Да, именно так. Однако, проснувшись, он не поедет по радисткам – тот возраст, увы, прошел… Нет, он встанет и задаст несколько интересных и содержательных вопросов по докладу. А если выступающий запутается в собственном материале, то сам напишет недостающее доказательство. На доску, сопровождая его негромкий, порой опускающийся до шёпота голос, ляжет изумительно ясный, словно по бумаге, почерк.