Тони Барлам - Деревянный ключ
Сократив по возможности ритуал встречи в прихожей с Докхи, Мартин проходит в гостиную. В ней никого нет, пахнет едой и, кажется, даже прибрано. Берта читает молитвенник подле кровати больной в бывшей детской комнате, из которой она успела соорудить нечто вроде лазарета. Не отрывая взгляда от книги и не прекращая шевелить губами, она предостерегающе поднимает палец. Мартин замирает и, терпеливо ожидая, пока Берта доберется до конца, осматривается. Поймав себя на том, что вновь избегает смотреть в лицо незнакомки, сердится и заставляет глаза остановиться на нем — будто сделанное из костяного фарфора, оно почти бесцветно, лишь на скулах просвечивает внутренний жар. Лежащие на подушке по обе стороны головы туго заплетенные косы огненными змеями охраняют непокойный сон. «Или золотые цепи» — думает Мартин.
По-прежнему глядя в книгу, Берта трогает мокрую тряпку на лбу пациентки и, отложив чтение, обращается к нему со словами:
— Пышет чисто печка. Хоть хлеб на ей пеки.
— Берта, скажите, зачем вы переносили ее одна? Неужели нельзя было дождаться меня?
— Невелика ноша! — фыркает старуха. — Легка, как перышко. В чем и душа-то держится? Я ее сперва в ванне отмывала в семи водах. Вся в саже, что твоя трубочистова щетка. В пароходной трубе, что ль, сюда добиралась, бедняжка? Ну да уж я ее привела в божеский вид. Девка-то рожавшая, — как бы невзначай добавляет она.
— Вы в этом уверены? — спрашивает Мартин, чтобы хоть что-то сказать.
— Мне ли не знать? — Берта укоризненно склоняет голову к плечу. — У меня глаз наметанный.
— Да, простите. А она ничего не говорила в бреду?
Старуха принимает заговорщицкий вид и, понизив голос, сообщает:
— То-то и оно, что бормотала что-то, пока не заснула. По-русски!
Мартин вовремя сдерживается, чтобы опять не спросить, уверена ли она? Но Берта, видимо почувствовав это, уточняет сама:
— Я ж в Эстляндии родилась, в Российской империи. Говорить-то по-ихнему уж не смогу, но понимать понимаю.
— А что она говорила?
— Да ничего ясного. Все «да», «нет» и «отпустите». И еще какого-то Мишеньку поминала. Бредила, понятное дело.
— М-да… Кстати, у нее был узелок. Вы посмотрели, что в нем?
— Я в чужих вещах рыться не приучена! — расправляет плечи Берта. — А на ощупь тряпки там да книжка какая-то. Перстенек на ей был, так вон он — на столике. И вот что, господин доктор. Я с утра к вам жить перейду, покуда ее не выходим. И не перечьте! Денег с вас за то лишних не возьму, будете как обычно платить.
— Но, Берта, дело совершенно не в деньгах. Просто мне неудобно вас эксплуатировать!.. — лепечет Мартин.
— Неудобно левой рукой в правый карман лазить! — перебивает старуха. — Все одно семьи у меня нет. Завтра на рынок схожу. Уж нынче ночью она всяко есть не запросит. Я там сготовила кой-чего, что в реф-ри-же-ра-торе нашла. Собачку вашу мясом покормила. Уж так жалобно смотрел!
— Берта, но Докхи не ест мяса!
— Вот я и говорю, жалобно. — В голосе Берты явственно звучит осуждение. — Вы с им сейчас погуляете, и пойду я — у меня цветы не политы, да и вставать завтра рано.
«Что ж это она все время командует? — думает Мартин, спускаясь по лестнице вслед за Докхи. — Теперь еще у собаки расстройство желудка будет. Этого мне не хватало».
Мартин готовил на кухне лечебный состав, хмурясь и бормоча под нос нечто невразумительное, вроде детской считалки: «Король — камнеломка, ферзь — шалфей, слоны — термопсис и змееголовник, ладьи — желтушник и гипекоум, кони — талая вода, пешки — прохладные травы… А завтра — камфару двадцать пять. Белые начинают, черные доделывают, всё как всегда». Говорил он всё это лишь для того, чтобы изгнать из головы тревожные мысли. Но куда там! С тем же успехом он мог бы пытаться утопить дюжину футбольных мячей одновременно. Мысли упорно всплывали и вертелись хороводом вокруг одного вопроса: что же будет потом? К тому же Мартин боялся лечить эту женщину — нет, он не сомневался ни в своей способности исцелить ее, ни даже в ее выздоровлении. Страх его был совершенно иррационален. Так бедняк, откопавший в своем саду старинный сундук, боится сломать замок и заглянуть под крышку.
Ночь Мартин провел в кресле подле больной. Он то проваливался в скверный сон, то вскидывался, когда та бредила, поил ее, менял холодный компресс и подолгу прислушивался к бессвязным обрывкам незнакомой речи.
Берта пришла с рассветом, заполнила собой все пространство холостяцкого жилища, приготовила завтрак и отпустила Мартина на краткосрочную прогулку с Докхи, а после снарядилась кошелками и сообщила, что вернется не позже, чем через два часа.
Не успели затихнуть ее гренадерские шаги, как с черного хода донесся условный стук. Мартин открыл дверь и, от удивления забыв поздороваться, спросил:
— Шоно? Ты же сказал, что будешь размышлять до послезавтра!
— Однако шибко быстро думал, — с деланным китайским акцентом ответил тот. — И ты здравствуй, мой мальчик!
— Извини. Здравствуй!
— Извинил.
— Очень хорошо, что ты пришел сейчас.
— Вот и я подумал, а вдруг тебе будет приятен мой нежданный визит? И решил безотлагательно проверить свою гипотезу. Ну-с, показывай свою протеже!
Войдя в комнату, Шоно присвистнул на вдохе и поглядел на Мартина:
— Ты ее осмотрел? По бегающим глазкам вижу, что постеснялся. Эх, Марти, Марти, я плохой учитель, хороший побил бы тебя бамбуковой палкой! — И, напустив на себя суровый вид, он уселся на край кровати. — А я ведь тебе доверял. Так, поглядим, что тут у нас! — И с этими словами откинул одеяло.
Женщина оказалась совершенно нагой, по каким-то своим резонам Берта не стала ее одевать в мужскую пижаму. Мартин невольно зажмурился, но образ прекрасного тела успел запечатлеться у него на сетчатке и тут же отчетливо проявился на изнанке века, заставив сердце пропустить несколько ударов. Осознав, что продолжать стоять с закрытыми глазами глупо, Мартин вздохнул и стал смотреть в сторону.
— Ай, какая замечательная фигура! Боттичелли сюда! Праксителя! — восхищенно восклицал Шоно, приступая к пальпации. Поймав на себе укоризненный взгляд ученика, с ненатуральным покаянием в голосе признался: — Да, я никогда не был настоящим монахом. Но видишь ли, в моем возрасте женщинами любуются уже совершенно бескорыстно. Как лошадьми. А вот если бы такая фемина встретилась мне всего лет двадцать назад, то… Я не уверен, что река моей жизни не сменила бы русло.
Окончив обследование, Шоно укрыл пациентку одеялом, приложил свои пальцы к ее запястьям и замолчал. Через пару минут он задумчиво пожевал губами и произнес:
— Знаешь, в чем коварство фарфора? Он кажется холодным, даже когда раскален. Да. Передай мне, пожалуйста, иглы!
— Что ты думаешь о моем диагнозе? — спросил Мартин, протягивая ему черный кожаный футляр.
— Думаю, что я все же не такой уж плохой учитель! — улыбнулся Шоно, вонзая длинные серебряные стебельки в пресловутый фарфор. — Я ее правильно увидел. Но мне еще нужна какая-нибудь ее личная вещь.
— У нее с собой был узелок.
— Что в нем?
Мартин замялся:
— Э… Как-то не успел…
— Давай его сюда! Твоя щепетильность тебя когда-нибудь погубит.
Покончив с иглами, Шоно решительно распустил узел. Предмет, замотанный в несколько деталей женского туалета, оказался не книгой, как предполагала Берта. Это была фотография в деревянной рамке, семейный портрет: темноволосый мужчина с тонкими усиками и веселым, довольным лицом обнимает за плечи круглоликого мальчика в матроске, а светловолосая красивая женщина положила ладонь на плечо мужчины. Мальчик и мужчина живым взглядом смотрят в объектив. Женщина почему-то глядит в сторону.
— Один? Не может быть! Весьма странно. Весьма, — тихонько пробормотал Шоно.
— Что странно? И что один? Я не в состоянии сейчас понимать твои ребусы! — потерял терпение Мартин.
— Прости. Это не мои ребусы. И я тоже пока что не понимаю. Будем надеяться, что эта прелестная особа вскоре сама сможет их нам разгадать. А я должен подумать. Ты знаешь, когда снять иголки. Меня проводит Докхи. Докхи, ты ведь меня проводишь?
С приходом к власти Берты дом делается регулярным, как римский военный лагерь, — в нем налаживается быт, устанавливается порядок, заводится расписание. Насильно освобожденный от большинства хозяйственных забот, Мартин лишь время от времени отряжается в набеги на окрестные магазины да допускается к телу больной для проведения процедур, а большую часть дня бесцельно вышагивает по квартире, не в силах сосредоточиться и вернуться за письменный стол. Не без труда ему удается отвоевать право проводить у скорбного одра хотя бы часть ночи.
В третью вигилию,[2] едва задремав, Мартин просыпается от ощущения пристального взгляда, то женщина, приподнявшись на локтях, ласково смотрит на него и улыбается. Но не успевает он открыть рот, как она произносит длинную фразу по-русски и вновь возвращается в горячечное забытье. Мартин выслушивает ее легкие и понимает, что кризис недалек. Ему мучительно хочется курить, и он, сам того не замечая, начинает покусывать самшитовый черенок стетоскопа вместо мундштука.