Вадим Сухачевский - Завещание Императора
Ослепшие, едва удерживаясь на ногах под шквальным натиском ветра, они с трудом передвигались, телами проторивая себе дорогу сквозь яростное кружение.
Куда брели? Зачем?.. Боже, как это напоминало ему, фон Штраубе, и свою собственную жизнь, и жизнь человеческую вообще, символ которой, как он только сейчас для себя вдруг осознал, — беспомощный, но самонадеянный слепец, упрямо продирающийся сквозь мгу бытия, однако не ведающий ни назначения, ни окончательной точки своего пути.
— Борька-а-а!.. Где ты-ы!?.. — уже едва-едва слышался крик Василия.
— Бурмасов! Ты тут!?..
...в следующий миг уже, казалось, летя по воздуху, как листья, сорванные с дерев, как отделившиеся от тел души. Земля больше не прощупывалась под ногами. Внизу, вверху, спереди, сзади — везде, густея, клубилась одинаковой плотности ледяная пыль. Еще мгновение — и звон колоколенки увяз, потух. Оставался только этот странный, выпавший из времени мир, лишенный перспективы, горизонта и самого, кажется, пространства, ибо все тут было едино, близь и даль. Мир, целиком захвативший их в свое нескончаемое кружение...
23
Разговор в горних сферах
Времени не существовало. Огромная луна озаряла Град неживым, холодным свечением, однако величественные строения этого Града, вырисовываясь в свете луны, не отбрасывали никакой тени. Они простирались от останков огромной глинобитной башни, на верхнем из уцелевших ярусов которой восседали двое, к Сфинксу, охраняющему покой пирамид, к мрачному кругу Колизея, к хрупкому на вид железному шпилю Парижа, к другому какому-то шпилю, своей неуклюжей слоновьей ногой попиравшему Москву, к фигурным пагодам, расположенным за горами в стороне Востока, к стоэтажным геометрическим громадинам за кромкой океана, в стороне Запада.
— Признаться, мне жаль, что и этот Град предуготовлен к небытию, — задумчиво произнес Птицеподобный. — По-моему, он красив.
Другой, Псоголовый, был бесстрастен, как Врата Вечности, и из глаз его смотрела бездонная пустота, в которой нет места ни сомнению, ни любви, ни сожалениям.
— Ты слишком долго, по их, разумеется, меркам, пробыл там, Джехути, — сказал он. — Уж не успел ли ты наполниться тяжестью их суетных тревог?
— О, нет, Саб, — отозвался Ибис. — Сам знаешь — даже самая крохотная тяжесть не позволила бы мне очутиться тут. Но красота — она так же невесома, как тайна, а этот Град (разве ты не видишь, Инпу?) поистине красив.
Псоголовый взирал на Град, где-то полыхавший пожарами, где-то озаряемый молниями, но ни один отблеск не отразился в пустоте его глаз.
— Ты прав, — согласился он, — красота предвечна — стало быть, невесома. Но потому она и не может исчезнуть. Однако в силах ли оценить ее существа, населяющие сей Град? Они живут во времени, поэтому "было", "есть" и "будет" исполнено для них разного смысла. Каждый миг для них — гибель предыдущих мгновений, и так же ежемгновенно для них гибнет и красота в их крохотном "сейчас", которое даже меньше, чем ничто. Пройдя там через бесконечную цепь смертей, только в нашем мире, ты сам это знаешь, она способна из небытия обрести наконец подлинное существование... Нет, Джехути, боюсь, вовсе не красота тебя печалит, а судьба самого обреченного Града, частью которого ты, верно, уже начал себя ощущать за такое множество промелькнувших веков. Что ж, тебя можно понять. Увы, наши миры соприкосновенны, а всякое соприкосновение сродняет.
— Но и ты, Инпу, — возразил Птицеподобный, — ты тоже, Плутон, в своем Царстве Мертвых успел сродниться со смертью, и она лишь одна тебе, бессмертному, кажется, в отличие от жизни, единственным своеобычным состоянием всего сущего в обоих мирах. Подчас ты даже торопишь ее сверх меры. Взгляни... — Он указал вдаль. — Сфинкс все еще смотрит на звезды Рыб, а стало быть...
— Неужели, — спросил Псоголовый, — оставшиеся мгновения что-то значат для тебя? Вижу, все-таки нелегко тебе, Джехути, даже здесь отряхнуть прах этого мира. Только там любой раб, обреченный, страждущий, тем не менее цепляется, уже в агонии, за последний миг своей тяготной жизни, а стоящие рядом всеми силами пытаются продлить эти его бессмысленные потуги отсрочить неизбежное. Но тебе-то не хуже, чем мне, известно, что все уже предрешено. И для раба этого, и для всего их мира. Последний суд уже состоялся. Он состоялся прежде, чем возник этот мир, и приговор его вечен, как мы с тобой. Или ты тщишь себя надеждой, что за оставшиеся доли мгновения они там успеют разгадать хоть одну какую-нибудь из твоих великих тайн?
Птицеподобный покачал головой:
— Такой надежды нет и не может быть, — сказал он. — Правда, в разуме кое у кого из них есть струнки, которые способны дрогнуть от ощущения тайны, но найти ее разгадку... Нет, их разум слишком не совершенен для этого... Впрочем, они подчас пытаются прикоснуться даже к непознаваемому, что иногда, признаюсь тебе, выглядит весьма забавно, как потуги муравья поднять одну из вон тех пирамид. Они даже измыслили некое фантасмагорическое подобие нашего мира. Знал бы ты, каков он, отраженный в кривом зеркале их сознания! Одни разместили его на макушке какой-то горы и населили склочными божествами, наподобие их собственных задиристых и своенравных царьков, наделив главного божка как вершиной могущества умением метать молнии во что ни попадя. Другие обременили нас заботой насылать на поля саранчу, соединять их в брачные пары, даровать победу над врагами, даже укреплять их детородные органы для плотских утех. Вообще, они то и дело что-либо клянчат для себя — славы, богатств, урожая для полей, хворобы для недруга. Доходит порой до нелепого. Так, доводилось мне слышать мольбы о повышении спроса на кормовую брюкву, о получении джокера при сдаче карт и об изменении курса акций Суэцкого канала (не стану тебя утруждать, Инпу, объяснением того, что означают сии слова).
— Да, — произнес Псоголовый, — о каких тайнах может идти речь, если простая и главная истина для них непостижима: что их мир — это данность. Он уже существует! Весь! От рождения до самой гибели, которая, мы знаем, уже не далека. Изменить свойства даже одной песчинки, изменить даже один миг — значит сломать всю предвечно заданную гармонию, породить нежизнеспособную химеру, вроде курицы о трех ногах. — Он внимательно посмотрел на склонившего голову Джехути. — Надеюсь, ты на это не поддался, Гермес?.. — И, что-то прочтя в его глазах, добавил: — Впрочем, я уже говорил — ты слишком подолгу бываешь среди них, так что я готов и к самому неутешительному ответу.
Два взгляда встретились. В одном горели искры, в другом по-прежнему зияла мертвая пустота.
— Вот что я отвечу тебе, Инпу, — сказал Птицеподобный. — Ты, в свою очередь, всю вечность провел у себя в стране Запада и слишком возлюбил ее бездвижную, мертвую гармонию. Твое царство — это царство окончательных истин, мое же — лишь тернистый путь к этим истинам, невозможный без ошибок и плутания, порой наощупь, в кромешной тьме. Быть может, потому я не так тверд и суров, как ты, и иной раз потакаю их слабостям. Если угодно, такова моя прихоть, возможно, порожденная обычной скукой.
— Прихоть... — повторил за ним Псоголовый. — Странное слово. Действительно, ты стал похож на них... Какова, однако, цена твоей прихоти, — ты подумал об этом? Волен ли даже ты по одной своей прихоти вторгаться в порядок не тобою созданных миров? Для того ли этот порядок был сотворен из хаоса, чтобы в какой-то миг по одной прихоти заскучавшего демиурга....
— Ах, оставь, Инпу, — перебил его Джехути. — Твоя неукоснительность порой утомляет. Тем более, Сфинкс уже вот-вот перестанет смотреть на звезды Рыб, и этот мир станет безраздельно твоим. Не сомневаюсь, тогда ты восстановишь его гармонию, сделаешь ее вечной и незыблемой, как все в твоем мертвом царстве.
Подобие улыбки тронуло досель бездвижное лицо Псоголового.
— Если только ты снова не изобретешь для них какую-нибудь отсрочку, как уже бывало, — сказал он.
— Но, согласись, обмен был всегда справедлив. Вспомни, цену искупления устанавливал ты сам. Этот мир отдавал тебе лучшего из лучших, достойного восседать на престоле в твоем царстве, умножающего тобою столь возлюбленную гармонию; неспроста же ты до сих пор дважды миловал сей Град. Или сошествие Осириса и распятие Того, Другого, — разве это сейчас уже не кажется тебе достойной ценой, ты чувствуешь себя обманутым?
И снова едва различимая улыбка промелькнула на лице Инпу, впрочем, никак не разбавившая мертвизну пустых глаз.
— О, нет, конечно же, — сказал он. — Скорее в обманутых можно было бы числить не меня, а тебя. Если измерять в ценностях твоего мира, то ты, на мой взгляд, каждый раз выторговывал для себя гору смрадного навоза, отдавая за нее чистейший, драгоценнейший изумруд. Но в загадках твоих даже мне не по силам разобраться, один лишь Незримый в этом тебе судья... Однако, по-моему, ты что-то еще замыслил, не случайно то и дело поглядываешь на Сфинкса, уже готового повернуть главу, будто силишься придержать последнее мгновение, оставленное этому Граду. На сей раз тебе придется принять неизбежное, Джехути, торга больше не будет. Все изумруды тобою истрачены, остался только навоз. Кстати, навоз, с каждым мигом все более смердящий; уж не из-за твоих ли стараний, Гермес? Они там опять возомнили, что близки к разгадке всех тайн. Когда-то, чтобы укротить их спесь, было достаточно всего лишь смести вот эту башню и смешать им языцы, но теперь уже, явно, такой малой мерой не обойтись. Не в силах толком понять даже друг друга, они впали в заблуждение, что могут постичь замысел самого Незримого, и порой мнят, что в своих дерзаниях способны едва ли не уравняться с Ним. Гармонию, по крупицам созданную Незримым, они беспечно движут опять к хаосу. Нет, Гермес, их время изошло. Еще один миг — и Сфинкс переведет взор с созвездия Рыб на звезды Водолея. Соглашусь, что этот миг пока твой. Возможно, тебе хватит его, чтобы их предуготовить, но едва ли — чтобы что-нибудь уже изменить...