Макс Мах - Под Луной
Несмотря на быстрый шаг и крутые ступени, дыхание не сбилось, но сердце "пританцовывало" предательски, и с этим ничего не поделаешь. Кравцов отпер замок, не слишком заботясь, о сохранении бесшумности, и вошел в прихожую-коридор. Квартира, которую он получил через управделами РВСР, была по нынешним временам непозволительно роскошной – очевидный пример компромисса "правоверных" и "реалистов" в ЦК – большой и к тому же только что отремонтированной, приятно пахнущей не выветрившимися еще запахами свежей краски, побелкой, клейстером для обоев, древесной стружкой. Однако утром, точнее, в седьмом часу, когда Макс "убыл к месту прохождения службы", квартира эта была практически пуста, лишенная какой бы то ни было мебели и уж тем более всех тех вещей, что создают хотя бы минимальные комфорт и уют. Сейчас же справа от входной двери возвышался массивный дубовый шкаф, трехстворчатый, с ростовым зеркалом, врезанным как раз посередине. Паркетный пол устилала темно-зеленая ковровая дорожка с приятным неброским орнаментом. И все это великолепие, включая и оленьи рога, укрепленные на стене слева от входной двери – эдакая импровизированная вешалка для шляп и фуражек – и портрет хозяйки дома кисти Юрия Анненкова около двустворчатой двери в гостиную, освещалось отнюдь не "лампочкой Ильича", свисавшей еще утром с потолка на витом, матерчатом электрическом шнуре, а вполне симпатичной люстрой под шелковым абажуром, приемлемой и в "мирное", то есть довоенное еще, дореволюционное время. Рога были знакомые, обшученные во всех формах – от куртуазно-манерной в исполнении Петроградского имажиниста Эрлиха до матерно-скабрезной частушки, сочиненной как-то между делом Володей Маяковским – но правда заключалась в том, что оленя завалил на охоте в двадцать третьем сам Кравцов. Так что по всему выходило, что рога, и впрямь, его собственные, то есть, личные. А портрет… Его появлением Макс был обязан нынешней подруге Маяковского Лиле Брик. Впрочем, эта была совсем другая история, к нынешним событиям имевшая лишь исключительно косвенное отношение. Другое дело, что ничего этого – ни шкафа, ни портрета – утром здесь еще не было. Даже ящик, в котором были запакованы "Кравцовские рога" и Аненковская "Женщина в черной блузе", находился тогда на хранении в одном из пакгаузов Николаевского, то есть, теперь уже Октябрьского вокзала.
– Тэкс…
За белыми створками дверей явно обозначилось хаотическое и неразборчивое движение.
"Средства для сокрытия боевых приготовлений, – как не без улыбки отметил Макс, – предпринимаются отчаянные. Но избежать раскрытия своих намерений в виду неприятеля не представляется возможным".
Фразы сами собой складывались военно-казенные, но отнюдь не бессмысленные. По существу, так все там, за дверью, и происходило.
Кравцов пересек прихожую, толкнул створки двери и остановился на пороге. Гостиная, девятнадцать часов назад являвшаяся таковой лишь по названию, преобразилась. Незнакомая, но определенно со вкусом подобранная мебель красного дерева: величественный, словно готический замок, буфет, стол и стулья, оббитый гобеленовой тканью диван, пустая за не имением хрусталя и фарфора горка… Несколько хорошо известных Максу картин и рисунков, развешанных со смыслом, а не лишь бы как… Настенные часы с механизмом фирмы Павел Буре в резном темном футляре – подарок Тухачевского… Но центром композиции являлся, несомненно, круглый стол, накрытый на двоих. Покрытый темно-красной скатертью стол, освещенный теплым, чуть окрашенным в розовые тона светом, льющимся из-под шелкового – персиковый, абрикосовый, розовый? – абажура, пирамидальная бутылка шустовского коньяка, две рюмки, две тарелки, корзинка с нарезанным хлебом, какие-то посудинки с едой… И женщина в темном платье, подчеркивающем изумительную фигуру. Она встала ему навстречу, шерстяная шаль соскользнула с плеч…
– Не нравится? Осуждаешь? – взметнулись вверх золотистые брови. – Считаешь, разложенка?
Быстрые слова, прерывистое дыхание.
– Окстись, Реш! Что за глупости! – Макс стремительно преодолел разделяющее их пространство – жена даже стол обогнуть не успела – и, перехватив ее на полпути, заключил в объятия.
Обнял, прижал к груди, чувствуя, как убыстряется ритм сердца. Вдохнул, чуть наклонив голову, запах ее волос. Задохнулся и, резко отстранив, жадно поцеловал в губы, понимая, что если сейчас же этого не сделает, умрет на месте…
– Ну, и что это за метаморфоза? – спросил он через минуту, остановленный "на скаку" властной решительностью женщины.
– Ну, будет, будет! – сказала она, выскальзывая из его объятий, отступая от напора страсти, своей и Макса. – Не сейчас! Точно, точно тебе говорю: пока не поешь, сладкого не получишь!
Улыбка, а улыбки у Рашель выходили порой такие, что Кравцова только от них одних в жар бросало. Взгляд… Взгляды, впрочем, у нее получались ничуть не хуже. Вздох…
– Ох, господи! А еще красный командир и большевик!
– Командарм и член ЦК! – хохотнул он, начиная отходить от приступа страсти.
– Уже нет! – рассмеялась в ответ она. – Из ЦК тебя, мон шер, опять поперли, и с Округа сняли. Так что, максимум, бывший командарм и член ЦК.
– Ты такими вещами не шути, – усмехнулся в ответ Кравцов, оправляя рубаху под ремнем. – Люди, между прочим, в таких ситуациях самоубиваются выстрелом из нагана в висок… Или в рот, – добавил он, поразмыслив мгновение над технологией самоубийства и припомнив по ходу дела пару известных ему лично случаев.
– Ну, да! – всплеснула она руками. Запястья у нее были тонкие, ладони узкие, пальцы – длинные. – Член Реввоенсовета, начальник Управления…
– Вот видишь, – Макс покачал головой и сел на стул. – А говорила, турнули, вышибли… Сама себе противоречишь!
Рашель смутилась и, чтобы не отвечать, принялась накладывать в тарелку винегрет – и когда она все успела? – и холодное мясо, нарезанное ломтями.
– Горчица, вот… – сказала она, пододвигая к Максу горчичницу, которой у них еще сегодня утром не было и в помине.
Тогда Кравцов и задал свой вопрос.
– Ну, и что это за метаморфоза? – спросил он, беря в руки бутылку, на этикетке которой красовался легко узнаваемый Шустовский колокол.
"Финьшампань Отборный", – прочел он. – Однако!"
– Откуда все это великолепие? – уточил он, обводя свободной рукой стол и комнату.
– Это ты еще нашей спальни не видел… Карельская береза, вот!
– Сегодня с утра, – Макс постарался, чтобы голос звучал ровно и рука, разливающая коньяк по рюмкам не дрогнула ненароком. – У меня была партийная жена. Женщина красивая, можно сказать, фигуристая, но при том преданный идеалам революции боец. Кремень и сталь, одним словом. Краюха хлеба, селедка, самогон под махорочку, кожан и маузер… И вдруг! Я в недоумении, товарищ Кайдановская…
– Кравцова! – поправила его Рашель.
– Кравцова. – Согласился он не без удовольствия. – Это что-то меняет?
– Меняет. – Победно улыбнулась Рашель. – Сотруднику Орготдела ЦК Кайдановской, Макс, положена в лучшем случае комната в коммуналке или общежитии. А вот товарищу Кравцову, который числится номенклатурой ЦК…
– Вот оно как. – Кивнул Кравцов, начиная прикидывать, кто бы это мог быть такой шустрый и щедрый. – И кто же это совершил для нас с тобой такой великий подвиг предприимчивости?
– Заместитель Фрунзе. Григорий Иванович сказал, что вы старые друзья, разве нет?
"А разве, да?"
– Значит, Григорий Иванович?
– Да… Что-то не так? Я… – Она явно смутилась под его взглядом и задумалась, видно, над тем, все ли товарищи нам настоящие товарищи? – Ты прости меня, Макс, – сказала она через мгновение (краска выступила на щеках, так что зардели высокие скулы, затрепетали тонкие до прозрачности крылья носа, распахнулись во всю ширь огромные золотистые глаза). – Я дура! Вот же, дура! Бес попутал. Я думала это можно теперь. Вон все… И Молотовы, и Серебряковы, а здесь, в Москве, так и вовсе, кажется, все без исключения. И Котовский… Он же из Одессы, свой. Сказал…
– Да, нет! – Отмахнулся, спохватившийся, что "сказал лишнее", Кравцов. – Что ты! Что ты! Оставь это, Реш! Что за Каносса! Все в порядке!
Но было ли на самом деле "все в порядке?" Трудный вопрос. Не для него, положим, хоть он и не слишком страдал без привычного комфорта, но для многих, очень многих в партии – это был совсем непростой вопрос. Обстоятельства были понятны и простительны. Революция делалась с благими целями. Ее лозунгами являлись Свобода, Равенство и Братство. И Равенство, в частности, подразумевало, что никто никаких привилегий иметь более не будет. Это так, разумеется. С этим и не спорил никто. Кого не спроси, все – за. "За что боролись?!", собственно. Но, с другой стороны, пока они, революционеры, "бодались" с самодержавием, годами живя в нищем и полуголодном подполье, умирая от чахотки в тюрьмах, ссылках, а то и на каторге, куда загремели не одни только Дзержинский с Махно, другие – жили не тужили. И это ведь не только обывателей касается. Тот же Красин или Луначарский – вполне свои, но тоже "по заграницам" не бедствовали, не вспоминая уже всуе вождей. А после Переворота? Вокруг война, глад и мор. Товарищи буквально горят на работе, не спят по двое-трое суток, работают за десятерых, гибнут безвестно в мятежах и военной смуте, как те же Нахимсон, Володарский или Шаумян. Так неужели не положен им – немногим тем, кто не сдался, а довел-таки дело до революции – усиленный поек и хорошее медицинское обслуживание, чтобы не умирали как Свердлов на боевом посту? Неужели не выделит им Советская Власть квартиры с телефоном, если уж должны они работать день и ночь? Самое грустное, что встречались и настоящие аскеты-бессребреники. Такие, что ничего им кроме победы мировой революции, вроде бы, и не надо. Среди бывших каторжников как раз и встречались. Но человек человеку рознь, если взять для примера тех же Дзержинского и Махно или, скажем, Рудзутака. Сроки тянули похожие, но люди разные.