Вадим Сухачевский - Завещание Императора
— Да нет же! — перебил его фон Штраубе. — Я имею в виду — за что его заперли сюда? — он обвел взглядом стены и потолок обители.
— Ах, вы об этом? — без особого воодушевления сказал князь. — Боюсь, тут мои сведения крайне приблизительны. Насколько я понял из его речи (весьма невнятной, как вы сами изволили слыхать), несчастный проведал о каких-то вещах, о коих ему ведать не следовало. Повторюсь: всякая вещь имеет свое место и свое назначение. А то, что он узнал, очевидно, вовсе не было предназначено для того, чтобы располагаться во вместилище его разума. В давние времена, при нравах более простых, нежели нынешние, в таких случаях ничтоже сумняшеся человеку отрезали язык. Однако, со всеобщим распространением навыков к письму эта мера перестала быть столь радикальной. Да и общее смягчение нравов... Да и возможное недовольство их кесаря — ведь сами только что слышали... А ведь можно же поступить куда проще, да и, согласитесь, гуманнее, и, безусловно, надежнее: человек со всеми его тайнами — истинными или вымышленными — просто-напросто попадает в рай. Все остается при нем, кроме одной малости: соприкосновения с суетным, охочим до этих тайн миром. А здешние архангелы, коих вы только что имели удовольствие лицезреть, — нелюбопытны и неразговорчивы. И ни один земной кесарь не дотянет сюда свою длань — здесь не его чертоги. Так что — с какой бы мы стороны не подходили к решению этого вопроса, нельзя не признать...
Фон Штраубе почувствовал холод, подбирающийся к сердцу. Значит, бедный Herr Oberst сидел здесь лишь за то, что узнал какую-то тайну — и за это был чьей-то изощренной волей препровожден сюда, тем самым, то есть, навсегда вымаран из бытия. В самом деле, лучшего места не сыщешь: человек просто тихо исчезает, становится бесплотнее, чем тень. Обретает, правда, свободу говорить что ему вздумается, даже, если угодно, колотить урильником, только свидетели — лишь эти немые широкоплечие санитары и столь же безмолвные лепные ангелы на потолке! Если судить по тому, что говорил князь, то даже времени как такового здесь нет, так что сам вопрос "надолго ли?" лишен всяческого смысла. Теперь он с ужасом думал: уж не такую ли судьбу уготовил и для него тот обходительный симпатяга-ротмистр?
Ну конечно же! Чем разбираться с его тайнами, с намеками на истинную личину высокопревосходительного Хлюста — куда спокойней для жизни навсегда упрятать его сюда, сделать таким же бесплотным, как этот несчастный "римлянин", который вот уже совсем затих под одеялом. Наверняка, сам же его сиятельство Хлюст к этому и причастен! Без него такая подлость не могла обойтись. Наверняка, исказил все мыслимые документы — и всё! Никто даже не спохватится. Нет никакого фон Штраубе. Не было на земле никогда!
Нофрет, Боже, Нофрет! Как ей в том мире, к которому, вероятно, уже нет возврата?..
Хотя — что была память о том мире? Не больше, нежели фантомная боль.
Про фантомную боль разъяснил князь Завадовский в один из этих не отличимых друг от друга дней, унылых, как езда в поезде, выпавшем из всех мыслимых расписаний, в поезде, везущем в никуда.
— Вы когда-нибудь слыхали про фантомные боли? — спросил однажды Иоанн (теперь фон Штраубе даже про себя называл его так).
— Что-то, кажется, связанное с ампутацией? — припомнил лейтенант.
— О, вы знаете! Именно так: если человеку ампутируют конечность, то еще долгие годы он, говорят, ощущает колики в несуществующих пальцах, ревматический зуд в отсеченных суставах. Между нами, скажу вам: усекновение головы дает порой сходные симптомы. Казалось бы, ампутирована самоя жизнь — однако память, эта фантомная боль, где-то зудит, колется. Ощущение куда более мучительное, нежели — когда тебя саблей по позвонкам. Мучительное, ибо — невесть на сколько растянутое во времени, бессмысленное, поражающее своей нелепостью. Нет-нет да и прорвется какое-нибудь имя. Филипп Никифорович, к примеру. Или вдруг: "князь", "ваше сиятельство"... Откуда? зачем? Вроде боли в шестом пальце некогда пятипалой руки. Зачем, скажите на милость, отзываться на какого-то Филиппа Никифоровича, если имя твое Иоанн? Еще куда ни шло — на Илию; но на Филиппа Никифоровича!.. Глупость!.. Все тут этим страдаем. Вот и римлянин наш: зудит в нем какой-то еще Herr Oberst, и никак, бедняга, не может с этим совладать.
В такие минуты "римлянин" обычно хихикал, растворившись под одеялом.
* * *
— ...Или...— (уже в какой-то другой день говорил Иоанн). — Или: как свежа порой память о яствах мирских, о роскошных залах с вереницей мазурки, скользящей по паркету, о раззолоченных одеждах с муаровыми лентами наискось груди. Откуда? И чьего бытия?.. Оттуда же, наверно, откуда у этого бедняги химерная память о каком-то его кайзере... Вильгельме, кажется... ("Хе-хе, Der Dummkopf spricht, der kluge Mensch hort! [Дурак говорит, умный слушает! (нем.)]" — доносилось в таких случаях из-под одеяла, на что и фон Штраубе, и Иоанн уже приучились не обращать внимания.) Откуда, снова спрошу я вас, — продолжал Иоанн, — если место мое — пустыня, пища — акриды и дикий мед, а вся одежда — власяница из верблюжьей шерсти и кожаный пояс на чреслах? Удел же мой был — ожидание Того, Кто воспоследует за мной, Того, Сильнейшего меня, у Которого я недостоин, наклонившись, развязать ремень обуви Его... Но как танцевала, Боже, как она танцевала!..
Эта жизнь в доме для умалишенных, более напоминающая небытие, постепенно затягивала и, когда не мучили фантомные боли памяти, привносила в душу лейтенанта неведомое досель умиротворение. Вполне сносная пища, трижды в день доставляемая безмолвными санитарами, нескончаемое философствование безумного Иоанна, хихиканье под одеялом плоского римлянина, — этот шесть на шесть аршинов мир был, в сущности, не хуже, чем тот, другой, огромный, отгороженный решетками, с его заботами, треволнениями и тайнами.
Про тайну свою, про свое "le Destination Grand", фон Штраубе вспоминал как-то вчуже, словно о вычитанном в романе. И так же — спокойно, будто о чужом — однажды поведал о ней Иоанну.
Реакции, которая на это последовала, он никак не ожидал даже от безумца.
— Господи! — воскликнул старик; его округлившиеся очи смотрели куда-то мимо алебастровых ангелов, к запредельности. — Господи, свершилось! — Лицо его уже было воистину лицом библейского пророка. — И звезда явится на небе, и придет Гаспар с дарами от стран Востока...
— Да, да, Гаспар... — подтвердил фон Штраубе.
— Значит, он являлся уже? — спросил Иоанн. — Стало быть — уже близится пора... И придет Валтасар от стран Юга, от людей с черною кожей, и придет Мельхиор от белокожих людей из стран Запада. По зову звезды явятся они с трех своих сторон — и тогда настанет день!..
Даже Римлянин, только что привычно хихикавший под одеялом, мигом затих и, чуть приспустив одеяло, выставил из-под него одно ухо.
— Настанет день! — повторил пророк. — И узрю наконец разверзающиеся небеса и Духа, как голубя, слетающего на землю! И преображение ниспадет на грешный наш мир!.. И с умилением воззрят праведники...
* * *
...сороковой по счету рассвет, осторожно прокравшийся между решетками с воли. Сороковая утренняя каша, означившая сороковой по счету день его небытия.
Со стороны кровати, на которой лежал Herr Oberst, из-под одеяла доносился скребущий звук затачиваемого железа. Затем на свет показалась плоская голова Римлянина. Некоторое время рыбьи глаза оценивающе вглядывались в фон Штраубе, на лице угадывалась мыслительная работа. Римлянин неожиданно подмигнул и высунул руку с зажатым в ней безобидным с виду обеденным ножом с закругленным концом. "Римлянин" приложил лезвие к краю своего кайзеровского уса, и на простыню посыпались волосы: нож оказался острым как бритва.
Другая сторона лезвия была зазубренной. Herr Oberst со словами "Вжик-вжик!" несколько раз провел ею по железной спинке кровати. Нож мог одновременно служить и отменным напильником, о чем свидетельствовал образовавшийся глубокий рубец.
— Leiseer! — приложил он палец к губам. — Wir werden von hier aus ausgerissen werden, ich schwore vom Kaiser Willhelm! Ich horte alles. Ich werde ihnen Freiheit zuryckgeben! [— Тише! Мы вырвемся отсюда, клянусь императором Вильгельмом! Я все слышал. Я верну вам свободу! (нем.)].
Иоанн поднял голову с подушки.
— Ты должен отправиться в мир, — изрек он, — такова твоя доля.
— А вы? — спросил лейтенант.
— Нет, я останусь — задержу слуг Иродовых, если в том будет нужда. Да и голова моя должна же наконец занять уготовленное для нее Господом место. Что касается тебя, Сын Человеческий, то сорок дней в пустыне — того для тебя довольно. Ступай!
— Heute in der Nacht, — сказал Римлянин. — Sie sind fertig? [Сегодня ночью. Вы готовы? (нем.)]
Фон Штраубе обвел глазами обитель, с которой уже успел свыкнуться и стерпеться.
— Ich bin fertig [Я готов (нем.)], — проговорил он.
17