Лев Прозоров - Слава Перуну!
– Ну… суженицы напряли.
Святослав вздыхает.
– Александр искал только славы. Ничего более. Сделать, чего никто не делал, пройти там, где только Боги ходили, одолеть тех, кого никто не побеждал. И всё.
Рогволод едва сдерживает возмущённый вопль: «И всё»? А чего ещё может пожелать правитель и воин?
– А Кесарь – Кесарь воевал, чтоб принести закон туда, где закона не было. Чтобы по буеракам и болотам пролегли дороги, а беззащитных укрыли не хлипкие плетенки, а каменные стены. Просто ходить, где ходили Боги, – это всё равно, как когда отрок по первому году думает, что в бое на мечах главное – чтоб лязгало громко. Подлинное дело Богов – сделать так, чтоб после тебя в мире было меньше Кривды и больше Правды. Если ты будешь править так – твоя держава устоит надолго. И помнить тебя будут долго.
Внезапно голос Святослава меняется. Только что спокойно-торжественный, теперь великий князь будто едва сдерживает смех.
– А сейчас пойдём-ка в клеть, друг Рогволод. А то вон Предслава скоро вызовет нас с тобою на бой прялками. Знаешь, какая тяжёлая у моей жены прялка? Лучше б тебе не знать, кривич, – мой меч будешь вспоминать радостнее…
Рогволод принимает протянутую ему руку и говорит – задумчиво, но твердо:
– Я буду думать над тем, что ты сказал, великий князь. Но и ты знай – от своей мечты я не откажусь и завещаю её детям. Я обязан твоей отваге и твоему благородству. Но если в Киеве после тебя сядут те, кто не унаследует их, – мои потомки снова возьмутся собирать кривичские земли.
В лесу за стеной вдруг раздаётся протяжная песня волка.
– И это верно, – без улыбки отвечает ставшему из врага – гостем, а из гостя почти побратимом киевский князь. – Потому что не Правда для нас, а мы – для Неё.
А ведь и впрямь теперь понятно, почему тот же вятич ему служит, подумалось Рогволоду, когда он об руку со своим победителем ковылял к крыльцу, на котором высилась с каменным лицом и мечущими молнии глазами княгиня Предслава.
Глава X
Печенежское поле
На вершине горба над Днепром было ветрено и холодно. Сгорая от стыда, Вольгость всё же закутался в ватолу с головою – лучше сгореть от стыда, чем от трясовицы. Дружинник князя Святослава и ученик Бояна Вещего отчаянно завидовал волу, оставшемуся у подножия холма – там, где и располагался до недавнего времени, судя по приметам – до прошлого утра, печенежский дозор, приглядывавший за подходами к порогам со стороны Руси.
Волхв, невозмутимо сидевший напротив, словно не замечал промозглого ветра, дувшего с реки. Возился с гуслями, подкручивал колки, трогал струны.
С костром, который Вольгость Верещага по указке гусляра разложил на вершине холма, было больше мороки, чем проку. Казалось, что рыжие космы пламени сами тряслись от холода. Ладно ещё, не тухли под порывами ветра – костёр-то устроили в яме, обложенной по кругу дёрном.
А внизу, между прочим, была земляная печь, паланка, как говорили улутичи и поляне, а по-печенежски – кабица, врытая в склон холма у самого подножия.
Если б напротив у костра сидел кто-то другой, Вольгость бы обеспокоился участью вола – несколько степных низкорослых волков с утра тянулись в отдалении за путниками, а вечером стали подбираться ближе. Юный русин даже украдкой расстегнул пояс и переложил поближе несколько голышей, подобранных-таки на днепровском берегу, да проверил, хорошо ли ходит в ножнах нож. Но прибегать к помощи самодельной пращи не пришлось – ближе к закату Боян вынырнул из каких-то своих волховских дум и соизволил обратить внимание на непрошеную свиту. Повернулся к буроватым недомеркам, несколько ударов сердца мерился взглядом жёлтых глаз с вожаком, а потом вдруг, оскалившись, испустил из глубин седой бороды такой низкий хриплый рык, что у Вольгостя похолодело в животе, и даже невозмутимый вол видимо вздрогнул. Вольгостю померещилось, что в это мгновение у наставника встала дыбом щетина на загривке и прижались уши. Бурые тут же, не сбиваясь с шага, той же вереницей повернули влево и скрылись в каком-то яружке, откуда напоследок послали вслед возку «скоморохов» полный обиды и разочарования вой.
Боян же на стоянке обошёл воз и, задрав подол рубахи и приспустив штаны, невозмутимо помочился на колеса.
– Теперь не сунутся, – удовлетворённо заключил седой гусляр, проходя мимо оторопевшего ученика.
Ну что ж, за вола теперь Вольгость был спокоен.
Тут Вещий закончил нянчиться с гуслями и извлёк из струн какой-то протяжный, надрывно-щемящий, совсем не гусельный звук. И ещё один.
А потом запел.
Настолько чужим и необычным показался Верещаге этот голос, что поразил его едва ли не больше, чем умение наставника бить птицу орлом или пугать волков рыком.
Над вершиной холма, между ночной степью и звёздным небом, по которому ветер гнал к Русскому морю рваные облака, неслись звуки этого пения.
Песня была холодной, пронзительной, как ветер над зимним Днепром, как свет степных звёзд. Протяжной, как путь облаков к морю, как зимняя ночь. Верещага, прислушавшись, стал узнавать слова речи печенегов Высокой Тьмы. Конь, воин, лук, стрела, конь, стрелы, враги, степь, меч, убить, тетива, стремя, узда, конь, меч, враг, голова, копьё, вождь, собаки-хызы, убивать, убивать, убивать…
Внезапно Верещага – которому от чужой песни стало ещё холоднее – почувствовал, что в неё вплетаются какие-то другие звуки. То есть, может, ему и мерещилось – но где-то поблизости, камнем из пращи докинуть, фыркнул конь – не дикий тарпан с горбатой толстой мордой, а рысак с вывернутыми розовыми ноздрями. Звякнула уздечка. Скрипнула подпруга.
Русин поднял глаза – и наткнулся на красноречивый взгляд наставника.
Я слышу. Молчи. Не подавай вида.
Беспокойно переступил с копыта на копыто вол, заскрипело ярмо.
Хм. Любопытно, а колёса они обнюхивать станут? А если станут – поставят ли свои метки поверх Бояновых? Верещага невольно хихикнул.
Песня вдруг стала быстрой, вскипела днепровским порогом, заклекотала орлиной стаей.
В таком исполнении для Вольгостя терялись даже знакомые печенежские слова, но каким-то образом и так было всё ясно – вставая на дыбки, грызлись и били один другого копытами степные скакуны, звенели тетивы, свистели стрелы, влажно шипела сталь в рассеченной плоти, падали наземь тела, кропя кровью высокие травы Дикого Поля…
Теперь уже чужие песне звуки раздавались совсем рядом – пришедшие в ночи поднимались на холм со всех сторон. Было их четверо, один ступал тяжелее других, но ровнее и тише, показывая опыт. Вольгость Верещага напружинился, нащупав рукоять ножа и размотав на левом запястье ремешок кистеня-гасила на полную длину. Одно жаль – если вздумают ударить из ночи стрелой, никаким кистенём не отмашешься. Только и надежды, что, если не подстрелили с подножия холма, значит, попытаются взять живьём, в ближнем бою. Однако пришельцы не торопились нападать, замерли в нескольких шагах.
Наконец, струны гуслей умолкли. И тут же стало слышно даже дыхание тех, остававшихся в стороне, за краем света. Между лопаток у Вольгостя отчаянно зачесалось – он ясно различил скрип натягиваемой тетивы.
– Хуррр… – вздохнула степная ночь. – Седая борода поёт хорошо. Так хорошо, что будет жить. Седая борода пусть назовёт своё имя.
Говорившему на слух было лет двадцать.
– Разве в обычаях сынов Бече спрашивать имя старшего, а не называться ему? – судя по взгляду Вещего, можно было подумать, что вопрос на языке печенегов Высокой Тьмы был задан мающемуся в ямке костерку.
– Вэх… – поразились в темноте. – Бледнокожему не стоит учить сынов Бече их обычаям. Бледнокожий на земле сынов Бече. Гостю надлежит называть имя первым.
– Что ж, назовись, гость, пришедший к моему костру, – безмятежно отозвался Боян.
Темнота промолчала несколько ударов сердца.
За спиной Вольгостя вновь скрипнула тетива. Вольгость прикрыл глаза, чтоб не быть слепым, когда повернётся лицом к ночи. Стоило б метнуться в сторону. Но тогда лучнику будет проще выстрелить в Бояна. Так что придётся действовать по-другому. Он левой ладонью зачерпнул ещё теплую золу с края кострища, стараясь, чтоб спина осталась неподвижной. Вот так. Теперь этой рукой ухватить пригоршню багряных углей – и резко, с разворота, швырнуть в глаза печенегу…
– Хр-хр-хррр… – степная ночь засмеялась. – Седая борода не трус, да… сыновья Бече не трогают певцов. Отец мой назвал сына Шихбереном, седая борода. Имя моей Тьме – Йавды Иртым, из трёх Высоких. А теперь пусть и седая борода назовет себя.
– Моё имя, – Вещий вдруг поднялся на ноги – и трое из четверых окруживших их в ночи печенегов шарахнулись прочь. – Моё имя Боян, сын Лабаса. Мой род – Доуло.
Теперь Вольгость увидел собеседника своего учителя. Молодой печенег, невысокий, поджарый, в долгополом кожухе, с которого свисали кистями высохшие клочки кожи с волосами, с породистым лицом чистокровного кангара, прямым носом, молодой бородою и зеленоватыми глазами, изумлённо глядящими на Бояна из-под остроконечного башлыка с перевязанными на груди крест-накрест «ушами». В руке – на тыльной стороне ладони чернеет чья-то зубастая пасть – Шихберен из племени Йавды Иртым сжимал оплетённое ремнями топорище чекана, с которого тоже свисал клок кожи с волосами. Из-за спины торчит неизменный печенежский колчан со стрелами, но лука не видно – видать, остался в налучи при седле.