Доната Митайте - Томас Венцлова
Марцинкявичюс, кажется, тогда был секретарем Союза писателей. Мне довелось слышать, что его принуждали написать разгромную статью в Tiesa (местную «Правду») или еще куда-нибудь с фамилиями, цитатами из рукописей. Марцинкявичюс поступил иначе: написал эту повесть, которая прямо, непосредственно не была направлена против конкретных людей. Во всяком случае, большинство читателей об этом не подозревали и читали повесть как чисто литературное произведение, финал которого был довольно наивен, как полагалось в то время. Как читали эту повесть мы, я уже говорил.
Д. М. А антисоветская направленность «Знака речи» в то время чувствовалась?
М. М. Широкая публика об этом не догадывалась. Думаю, что и издатели эту книгу не поняли, хотя Казис Амбрасас все-таки выкинул из рукописи четыре стихотворения. Эти «читатели» все понимали узко, порой просто тупо, копались в текстах, искали только какие-нибудь «антисоветские» фразы, читали первые буквы строчек стихотворения сверху вниз или снизу вверх, не получается ли какое-нибудь нехорошее высказывание. Поэзия Томаса особенно многослойна, а на то, чтобы спуститься через прямые смыслы в более глубокие слои, у них не хватало способностей. Разве что Томас сам толковал свои стихи, что он и по сей день с удовольствием делает. Его поэзия непроста, многим она кажется холодной, тяжелой, намеренно усложненной. В Литве эти стихи немного необычны, к ним нелегко приложить привычные для нас традиционные каноны. В других странах, скажем в Польше, его поэзию знают и комментируют, пожалуй, шире, чем у нас. Другое дело – студенты. Они к такой поэзии восприимчивы. Кстати, я мог бы сейчас назвать несколько довольно известных поэтов, в чьих стихах легко обнаружить следы влияния Том а с а.
И все же «Знак речи» и вообще стихи Томаса Венцловы читали всегда, даже когда он оказался в эмиграции. Эту книжку я одалживал студентам, она и сейчас у меня есть, слегка потертая, залитая кофе или вином.
Д. М. А вы сами были как-то связаны с Хельсинкской группой? М. М. Непосредственно не был. Но мы были знакомы и почти что тайно общались, обменивались книгами, информацией, самиздатом с Антанасом Терляцкасом, Викторасом Пяткусом, через них что-то передавалось в самиздатскую печать. Это началось года с 1966-го. Они искали контактов с людьми искусства и культуры. Пяткус попросил познакомить его с тогда еще молодыми писателями. Я свел его с Гядой, Юозасом Апутисом, Альбертасом Залаторюсом, с кем-то еще. От Пяткуса я узнал, что с этими людьми дружен и Томас Венцлова, а вскоре и о том, что он вошел в Хельсинкскую группу. Снова вспоминаю, что его политические взгляды показались мне немного неожиданными. Что-то я знал, но конкретно с Томасом, кажется, об этом не беседовал. Тогда было не принято, может быть, даже опасно, разговаривать или расспрашивать, пока в том не возникала насущная необходимость. Общение такого рода было относительно замкнутым. Сравнительно немало я узнал, общаясь с Пяткусом, от него я получил известное письмо Томаса в ЦК – для литератора смелое не только политически, но и нравственно, ибо оно предлагало вести себя совсем иначе перед лицом тогдашнего режима. Это письмо – одновременно и незаурядный политический документ, ходивший тогда по рукам как прокламация, производившая достаточно сильное впечатление. Д. М. Вы обменивались с Томасом книгами? М. М. Нет. Может, брал у него Бродского, еще что-то. Его «круг» был другим, как я уже говорил, группы «книгонош» были замкнуты. Хотя, может быть, я и получал какие-то книги или записи, прошедшие через руки Томаса, от другой группки, потому что эти люди с ним близко общались.
Тут следовало бы пояснить, что мы избегали брать книгу, подпольное издание и тому подобное у незнакомых или малознакомых людей, потому что это могло быть провокацией. Дело в том, что органы пытались всучить какое-нибудь рискованное издание (часто помеченное) и потом следили, где и через какие руки оно проходит. Так расшифровывался круг людей, чтобы потом можно было следить за ними и за их деятельностью.
Д. М. Вы с Томасом очень разные. Как Вы читаете его стихи? М. М. Очень трудно сказать, как и почему читаешь стихи. Я их читаю не одному себе, но и другим. Веду в университете семинары и читаю спецкурсы о литераторах своего поколения. Ищу «ключ», чтобы открыть для других почти герметичные тексты Томаса. Обычно я начинаю с его раннего стихотворения Įpusėja parа («В середине суток»), своеобразного введения не только в его биографию, но и в его творчество. Меня интересует, как устроено стихотворение, потому что в поэзии изъясняются не только словами. Создаются пространства, территории, культуры, переплетаются ткани образов. В его поэзии все имеет действительную, нередко биографическую, основу. Мне приходят на ум слова Альгирдаса Юлюса Греймаса, сказанные им в одной рецензии о «почти бессмысленной поэзии». Поначалу и я читал стихи Томаса как очень абстрактные тексты. Теперь я вижу в них несколько слоев: поверхностный, чисто вербальный, и глубокие семантические слои, куда погружены разнообразные аллюзии, ассоциации, «засекреченная» биография. Кстати, в новейших его произведениях биографические мотивы усиливаются и становятся все более откровенными. Может быть, это не только творческая, но и возрастная черта, ибо с переходом определенного возрастного барьера в творчество обычно просачивается очень много биографических мотивов.
Д. М. Как писательская братия реагировала на отъезд Томаса? М. М. По-разному, очень неоднозначно. Одни одобрили его, другие, даже интеллектуалы, Томаса осуждали за аррогантность, мол, он вырос в теплице, у папеньки в книжном шкафу, ему никто не мешал писать, переводить, что было бы очень полезно для Литвы, ее культуры и так далее. Кроме того, многим пришелся не по душе его характер, его с трудом понимали. Идет рядом, рассказывает, объясняет, ты хочешь вставить свое замечание, а Томаса уже нет, чешет по другой стороне улицы. И неясно, обиделся он или просто чудачит. А означало это, что тема исчерпана.
Была и затаенная зависть к тому, что он другой, более начитанный, и окружение у него другое, многим неизвестное или мало известное, что общается с русскими, с евреями, да еще и не в Литве, а в Москве и Ленинграде. Для Томаса же совсем неважно, кто ты – русский, поляк, еврей, для него и тогда, и сейчас важнее интеллектуальный контакт. Поговаривали, что для него не важна Литва, что он космополит. Кое-кто его диссидентство понимал как сугубо еврейское дело, это и сейчас ему нередко «клеят». Такой синдром замкнутого мышления и выталкивал Томаса из Литвы.
И все же, не обитая в Литве, он, быть может, пребывал в ней даже больше, чем раньше. Я имею в виду то, что издано на других языках после его отъезда. Это Vilties formos («Формы надежды») – так названа выпущенная в Литве после восстановления независимости его публицистика, которая на Западе свидетельствовала о том, как мы живем на оккупированной земле. Никто из находившихся тут, у себя на родине, этого сделать не мог. Это и есть прозрения интеллектуала нового типа. И его диссидентство, и манера себя держать процежены через культуру, через интеллектуальные модели, через опыт других стран: так своеобразно проверено, что он литовец. Нам ведь издревле свойственно доверяться эмоциям, настроениям.
Д. М. А у вас его идеи не вызывали враждебности?
М. М. У меня?! Нет. Мне и тогда, и сейчас интересно видеть другого, идущего по другой стороне улицы, но в том же направлении.
Вильнюс, 18 февраля 1999 – 12 марта 2002 года
Наталия Горбаневская: «Это может только романтик…»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите, пожалуйста, когда Вы познакомились с Томасом Венцловой? Были ли у Вас какие-то общие правозащитные дела?
НАТАЛИЯ ГОРБАНЕВСКАЯ: Мы познакомились в доме Алика Гинзбурга. Это была осень 1960 года. Алик уже сидел в первый раз. Все приходили к его матери, Людмиле Ильиничне. В один прекрасный день я пришла. Как это часто бывало, Людмилы Ильиничны не было, но кто-то был и открывал дверь. В тот момент там сидели два мальчика, оба молоденькие, светленькие, худенькие (Томас был как спичечка): Томас и Ледик Муравьев, ныне уже покойный. Разговор у них был примерно такой (я его излагаю кратко, но он был ненамного длинней). Один говорит: «Андрей Рублев». Другой говорит: «Нет, Феофан Грек». Первый опять: «Нет, Андрей Рублев». Второй: «Нет, Феофан Грек». И я так сидела, крутила головой от одного к другому, иногда пыталась вступить и спросить: «Ну а почему не оба?» Но они меня не слушали. Д. М. Это был спор о том, кто лучше?
Н. Г. Не кто лучше, а вообще – кто. А другой не существует. Когда много лет спустя я напомнила об этом разговоре Томику, он очень удивился, а потом подумал и сказал: «Ну, наверное, я был за Феофана Грека». Дальше я не помню, как собственно развивалось наше знакомство, сколько Томас бывал в Москве, но обнаружилось, что я довольно хорошо знакома, хотя давно не виделась, с его тогдашней женой, Мариной Кедровой. Так что, в общем, у нас были хорошие отношения; когда Томас приезжал, мы виделись, но не специально, я сейчас даже не припомню где – думаю, что, скорее всего, опять-таки у Гинзбургов. В 1966 году мы встретились с Томасом в Тарту. Он был там год или полгода, преподавал, а я приехала туда просто на какие-то весенние каникулы со своим сыном, ныне старшим, тогда единственным, и Томас катал нас на катере по Чудскому озеру. Замечательно – мы тогда с ним еще больше подружились. Потом он стал зазывать меня в Вильнюс. И тут произошло действительно самое великое событие: Томас подарил мне Вильнюс. Я приехала в четыре часа утра автостопом, грузовик меня сбросил у вокзала. Что мне делать, куда мне ткнуться в такое время, я не знала. Д. М. А какой это был год?