Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий
— Прознали мы, мужики кистенёвские, что любите вы питие заморское, и вот — решили уважить отца нашего.
— Кхм-кхм, — прокашлялся Пушкин, — да уж, уважили. Что же, мужики кистенёвские так любят барина своего — дело славное. Но так ли они любят барина, как ты мне рассказываешь, — барин ведь и не видал их почти. Как же вдруг полюбили?
— Барина не выбирают, — с непробиваемой торжественностью сказал Степан заготовленную фразу, — с ним живут и умирают.
Пушкин почувствовал, что он покорён. Сложилось всё разом, радость от скорого прибытия, сладкое чувство свободы, вольный дух, которым, казалось, дышали здесь душа и тело, симпатия, всё сильнее охватывающая его к удивительному крестьянину, а теперь и слова его — всё это вместе сложилось в странное ощущение непонятного счастья и инстинктивного доверия будущему.
— Спасибо, Степан, — мягко ответил поэт, — я не забуду ни тебя, ни крестьян кистенёвских. Тебя уж точно. Ты вот что... понимаю так, что о делах потолковать хочешь. Так приходи завтра... нет, послезавтра в усадьбу поутру, всё и обсудим. А крестьянам передай, что барин рад им и помнит добро. Однако же, — спохватился он, — не потащу же я сам этот ящик, а слуга мой с неделю как слёг, да в пути остался. Ты бы довёз все это до усадебки, и...
— Нет, барин, казните, не могу, — развёл руками на добрую сажень Степан, — не можно мне Михайлу видеть, не невольте, покинуть бы мне вас здесь.
— Так как же быть тогда?
— Так ведь и конь ваш, и повозка. Всё ваше, государь мой. Вам и делать не нужно ничего, коняшка умная, сам за вами дойдёт, словно пёс ручной. А мне, право же, лучше как вы назначили прийти.
И, с неподражаемой дерзостью, практически невозможной не только для обречённого в крепостную повинность, а вообще для крестьян того времени, странный человек ещё раз поклонился и быстро пошёл прочь в сторону, с которой они шли. Пушкин молча смотрел ему вслед, не окликая, не пытаясь пресечь самовольство.
Глава 2
В которой Пушкин узнаёт, что дела обстоят куда хуже, чем он думал.
Всякое представление крестьян барину — представление и есть. Спектакль. Театр. Каждая роль изучена и продумана.
Михайло Калашников держался важно, с достоинством и почтительностью. Как и трое его сыновей, стоящих прямо за батюшкой, он был одет в самую простую одежду. Рубахи-косоворотки, зипуны, порты, лапти. В руках войлочные шапки. Все чистое, аккуратное. Подальше, образуя полукруг, находилось ещё два десятка мужчин степенного образа, выглядевших поярче, цветастее, у одного даже порты были странного синего цвета, но в целом общую картину, предоставленную на суд барина, можно было бы описать словами «бедненько, но чистенько». Баб было трое: пышная толстая женщина с необъятной талией, с головой, покрытой красивым кумачевым платком, державшая поднос с хлебом и солью, и две юные, но не менее цветущие на вид девки, с роскошными косами «в пол», несущие подносы с водкой и чем-то ещё, что Пушкин не сразу разглядел.
Задерживаться на крыльце барин не стал, разом спустившись на двор и встав перед делегацией. Любопытно, что никто из крестьян при этом не двинулся с места, будто зная заранее, что барин станет именно так, отчего сами заняли места даже раньше него.
— Ну здравствуйте, православные! — бодро начал Александр Сергеевич.
Православные низко поклонились.
— Мир вам, дети мои, — продолжил поэт, — что привело вас?
— Государь наш, батюшка, Александр Сергеевич, — начал гудеть управляющий имения, не до конца распрямившись, — рабы твои божьи тебе челом бьют.
— Ты же вольный, Михайло, — заметил Пушкин, — зачем себя-то рабом кличешь?
— Все мы дети твои, батюшка, — ничуть не сбился Калашников, продолжая говорить давно заученный текст, из которого следовало, что жизнь их крестьянская была тяжела и безрадостна без отеческой длани барина, потому они очень рады явлению оного, поскольку теперь уж заживут прекрасно, в чём нет никаких сомнений, и как же тому не радоваться? Им даже неудобно перед «государем», что тому пришлось отложить дела свои важные, «царские», да обратить внимание на них, непутёвых детей его, что сами не способны порты завязать. Нет, он, конечно, не сказал так прямо — «порты», но общее ощущение от речи складывалось именно таково. В заключение монолога управляющего были предложены традиционные «хлеб и соль», после чего чуть менее традиционные рюмка водки и тонко нарезанное сало.
Хлеб Пушкин съел (кусочек), от водки отказался, поблагодарив за честь. Тут же он, как вежливый и добрый барин, произнёс ответную речь. Из неё крестьяне узнали, что барин отсутствовал, это верно, но никогда не проходило дня, чтобы не думал о них, их нуждах, их жизни, чаяниях. Ни при каких обстоятельствах не забывал их Александр Сергеевич — особенно как волей отца своего был назначен управляющим (перед семьёй Пушкиных) нижегородским имением, всегда пристально следил за регулярностью выплат в Опекунский совет, куда была заложена и дважды перезаложена большая часть ревизских душ Большого Болдина, дабы не отягощать православных детей своих ещё и штрафами. Постоянно он думал об улучшении быта крестьянского, мучительно решая задачу совмещения повышения доходности имения с ростом благосостояния его жителей, и не раз и не два обсуждал это с самим царём, императором Всероссийским, после чего непременно присылал письменный вид своих соображений Михайле Калашникову.
Крестьяне плакали. Кто потвёрже — остался стоять на ногах, не стесняясь слёз умиления, но большинство опустилось на колени, неистово крестясь и призывая божью благодать на Александра Сергеевича.
Пушкин, хоть и любовался произведённым эффектом, чувствовал, что с императором немного перегнул. Тогда он пальцем подозвал одну из девок, и все-таки опрокинул предлагаемую рюмку русской.
Но хлеб и соль — прекрасно, рюмочка — превосходно, однако не было того, без чего не обходится ни одна приличная встреча барина. Не было некой суммы, пусть небольшой, но все-таки денег, устанавливающей наиболее тёплые отношения между помещиком и его крепостными. Сообразив, что Михайло не желает по какой-то причине вершить сие таинство публично, а будто случайно хватается рукой за что-то, находящееся за пазухой, Пушкин волей своей приказал всем расходиться, ещё раз нежно назвав всех своими детьми, хотя большая часть их ему и в отцы годилась.
Михайло всё понял правильно, и, помявшись для вида, нижайше испросил дозволения обратиться к барину приватно, передать просьбы письменные. Пушкин согласился и даже пригласил его в дом, что должно было означать высшую степень доверия.
Странное дело — стоило этим двоим пройти в рабочий кабинет, устроенный Пушкиным ещё тремя годами ранее, в своё первое посещение Болдино, как управляющий, доселе полусогнутый, то ли от хвори какой, то ли от груза ответственности, что нёс на своих уже немолодых плечах, вдруг стал выше и совершенно прям. Барин же, напротив, заметно утратил в молодечестве, и взор его стал строг и тревожен.
— Ну что, Михайло? Говори честно. Каковы здесь мои дела?
Пушкин не стал садиться, предпочтя остановиться посреди кабинета, сердце подсказывало ему, что обстоятельства имения дурны. Тремя годами ранее они уже были весьма плохи, и он знал, что лучше стать они не могли. Некому было делать их лучше, а вот хуже — охотников предостаточно. Насколько, насколько всё плохо — вот что он желал знать, и как человек редкого личного мужества стремился принять удар поскорее, чтобы найти в себе сил одолеть его хотя бы морально.
— Дела не очень хороши, ваше благородие, — старик Калашников не стал тянуть. — Из сил выбиваюсь, но всё одно — плохо. Долги душат имение, Александр Сергеевич.
— Долги... Долги немалые, это верно. Сколько всего?
— Всего примерно двести пятьдесят тысяч рублей, ваше благородие.
— Как двести пятьдесят тысяч? — воскликнул Пушкин. — Этого быть не может, чтобы столько. Отец мне говорил, что всего долга тысяч сто и не больше.