Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий
— И что же ты хочешь, Степан?
— Как это что? — широко заулыбался тот. — Подвезти хочу вас, барин. Нешто это прилично, чтобы барин своими ногами топал?
— Сколько раз тебя пороли, Степан? — полюбопытствовал Александр Сергеевич.
— Частенько, ваше благородие, частенько.
— И за что же, позволь узнать?
— Всяко бывало, барин, и за дело и так. Вот батюшка мой, царствие ему небесное, за разум поколачивал, а управляющий наш, Михайло Иванов — за глупость тягал. Пытался, во всяком случае.
— Как это — пытался?
— Да как оно и бывает, барин. Глупость я совершил, а он и пороть меня. Да только не дался я.
— Как?! — воскликнул ошеломленный Пушкин. — Он ведь управляющий! Воля моя! Неужто ты бунтовщик, братец?
Крестьянин поклонился третий раз, и удивлённый Александр Сергеевич готов был поклясться, что сделал он это не из смирения, а чтобы скрыть пробивающуюся улыбку.
— Да что вы говорите такое, барин, — молвил Степан, слегка растягивая слова, — где это видано, чтобы бунтовщик самым справным оброчным был? Да второго как я во всей области не сыскать! Губернии, то есть.
— Так ты же сам говоришь, что желал тебя наказать управляющий, так?
— Верно, барин. Очень желал.
— А ты ему не дался, так?
— И это верно, барин. Не дался.
— Значит ты и есть бунтовщик. Управляющий — власть, а ты, значит, против власти пошёл. Верно?
— Нет, барин, никак нет. Неверно, ваше благородие.
— Как так? Объясни.
Пушкин любил говорить с крестьянами, редко вникая в дела общие, которые он, как чувствовал, не понимал, но охотно вникал в дела личные, касающиеся конкретных людей, что было ему понятно. Стоящий перед ним человек, называющий себя его крепостным (Пушкин ещё до конца не поверил в это), вызывал интерес неподдельный, и поэт был рад удовольствию разрешения этой загадки. Разодетый как не всякий купец разоденется на ярмарку, в шикарном кафтане, новых и дорогих сапогах, с залихватского вида малахаем, что снял и держал в руке, сам здоровенный детинушка, крестьянин смотрелся странно, непривычно. Однако же, интуиция подсказывала, что человек этот прям, определённо честен, и вызывал невольную симпатию.
— Да так... не любит он меня, батюшка. Серчает, что мужики кистенёвские меня за старосту почитают, даром что молод я, а его, управляющего, сынка Михайлова в грош не ставят. И не стоит мне с вами до самой усадьбы идти, барин, вы бы позволили свернуть мне ранее, оказали бы милость?
— Как ты узнал, что я пойду этой дорогой? — внезапно спросил Пушкин.
— Откуда же мне было это знать, барин?
— Ты вот что, Степан, сын Афанасиевич, ты меня за дурака не держи. Что-то не верится мне, что встреча наша случайная. Очень уж ты разодет. Очень уж вовремя меня заметил, а ведь тебе что-то нужно от меня, не правда ли? Теперь я даже сомневаюсь в том, случайно ли карета моя поломалась. Но бог с ним. Всё бывает на свете. И всё-таки я спрашиваю тебя — как?
Крестьянин помялся, смешно шевеля губами, выбирая слова, добродушно улыбнулся, совсем по-простому почесал бороду, и, будто решившись, коротко бросил одно слово:
— Деньги.
— Деньги?
— Мошна, ваше благородие, она самая.
Пушкин расхохотался.
Так они и двинулись вместе к усадьбе. Лезть в повозку, по предложению Степана, Александр Сергеевич не стал, предпочтя пешую прогулку. Крестьянин взял своего коня под уздцы и пошёл рядом, с молчаливого согласия барина.
— А вы ведь много где побывали, барин?
— Немало где.
— И я далеко бывал, барин. По делам торговым, — уточнил Степан, поняв невысказанный вопрос, — а так посмотришь кругом, подумаешь, а ведь нигде лучше нашего Болдино да Кистенёвки и нет.
— Так уж и нет? — фыркнул Пушкин. — Ещё с Петербургом сравни нашу глушь, если ты там бывал, конечно.
— Бывал, барин, бывал. Да что Петербург? Чахотка одна, вот что есть Петербург. Так-то оно, конечно, красиво, да ведь красота-то она разная, Александр Сергеевич, вам ли не знать? Где в Петербурге такие поля найти? Рощи? Луга заливные? Река там и то дрянь. И людей нет.
— Как это, людей нет? Да их там больше, чем во всей нашей губернии!
— Нет там людей. Народу много, но... вот здесь, бывает, едешь и двадцать вёрст в день, и тридцать, встретишь десяток человек, а бывает, и никого не встретишь, а всё же чувствуешь — есть здесь люди. В Питере только толкаешься, да следишь, как бы кошель не вынули, да ноги не отдавили, а чувства, что люди есть, — нет.
— Не знаю, не знаю, — Пушкин задумчиво качал головой, с одной стороны, потешаясь над рассуждениями крепостного, с другой — восхищаясь ими, — как-то уж больно резко ты судишь. Всему ведь есть своё место. И селу, и городу. Петербург — большой город, особенный. Я больше люблю Москву, там и душевнее, там и родился. Но чтобы так отрицать град Петров — нет уж. Великого ума был государь, знал, что делал. Какую пользу России принёс. Вот ты, Степан, торговлей промышляешь, как понимаю. Что же тебе Петербург хаять? Сколько из него товара к нам идёт, а сколько от нас?
— Дык я не о пользе молвлю, ваше благородие, о красоте. О том, как людям жить удобнее, да и как милее. Польза — не спорю, есть, и великая. Со всего свету товар! С любых стран, из-за всех морей. А дома какие. Дворцы. Кто не был — не верит. У нас, в Кистенёвке, так почитай у трёх из четырёх изб даже крыши нормальной нет. Топят по-чёрному. Глянешь — нищета, бедность. А всё же сердцем говорю вам, барин, жить лучше здесь.
— Может быть, может быть, — с тёплой задумчивостью отозвался Пушкин, — как в народе говорится? Где родился — там и пригодился, верно?
— Верно, барин. Истинно так.
— А вот что бедность в Кистенёвке — то худо. По-чёрному топят, говоришь? А хлеба как, хватает до посевной?
— Хлеба хватает. Да мы ведь отходники, почти всё село, покупаем, сколько надобно.
— А скотины довольно?
— Каков двор, барин, у кого как.
— Но дворы ведь бедные, говоришь?
— Бедные. Жалко людей. Во всём селе только один приличный дом и есть! Каменный, два этажа, крыша медная. Прочие — хорошо, если в дождь не мокнут.
— Каменный?! Два этажа?! — удивлённо переспросил Пушкин. — Крыша из меди? Это чьи же хоромы? Уж не твои ли, Степан сын Афанасиевич?
— Мои, барин. Да ведь и я ваш, и всё, что имею, — тоже ваше.
Степан задумался, и решил поклониться ещё раз, но Пушкин не позволил, нетерпеливо махнув рукой.
— А оброку ты сколько же платишь? — прищурясь, спросил он странного спутника.
— Плачу я справно, государь наш, батюшка, Александр Сергеевич, бездоимно, в срок. Никаких отговоров не признаю, сколько положено, верное моё слово.
— Сколько?
— А ежели кто из мужиков кистенёвских поиздержался, или даже пропил если, али лихие люди обнесли, то и за них плачу, батюшка, как сход порешил третьего года, оттого село наше бездоимное и...
— Сколько?
— Две тысячи.
— Немало! Две тысячи! Но и себе ведь остаётся, коли не врешь, что такой дом отстроил?
— Остаётся, барин.
— Две тысячи, — повторил Пушкин, — это же сколько на серебро если, пятьсот?
— Это и есть серебром, ваше благородие, — улыбнулся Степан, — монетами. Целковыми.
Александр Сергеевич ещё раз очень внимательно осмотрел представшего перед ним человека, раздумывая, не дурят ли его, но произнесённое тем казалось столь невероятным, сколь и неожиданным, отчего он поверил в правду, слишком нелепой казалась здесь ложь. Тот воспользовался ситуацией и отвесил глубокий поклон.
— Не побрезгуйте подношением, батюшка, — нарочито изменённым голосом, с «оканьем» протянул крепостной, — примите дар от христиан кистенёвских, что под рукой вашей ласковой господа молят о здоровии вашем, не обидьте сирот ваших.
Пушкин молчал. Степан ловко откинул полотно, прикрывающее что-то в повозке, и представил на свет ящик с дюжиной бутылок вина, в котором барин сразу признал бургундское.
— Однако. Моё любимое. И где, здесь? — пробормотал Александр Сергеевич.