Художник из 50х (СИ) - Симович Сим
— Покупаю на рынке.
— Вас кто-то инструктирует. Учит рисовать в антисоветском духе.
— Никто меня не учит. Рисую как чувствую.
— А чувствуете вы неправильно. — Карпов закурил папиросу. — Но мы можем это исправить. Признайтесь в антисоветской деятельности, назовите сообщников.
— Не в чем признаваться. И сообщников нет.
— Есть. Архитектор Щусев, например. Заказывает вам антисоветские работы.
— Щусев заказывал гравюру своего проекта. Ничего антисоветского в ней не было.
— Было. Пропаганда буржуазной эстетики вместо социалистического реализма.
Так продолжалось до вечера. Карпов давил, угрожал, обещал снисхождение за признание. Но Гоги не сдавался. Что бы он ни говорил, всё оборачивалось против него.
— Ладно, — сказал майор наконец. — На сегодня хватит. Но это не конец, Гогенцоллер. Мы ещё поговорим.
Гоги вывели тем же путём, посадили в машину. Везли домой в молчании. У барака его высадили без слов.
— Помните, — сказал майор в окно, — мы за вами наблюдаем. Любая попытка скрыться или уничтожить улики будет расценена как признание вины.
Машина уехала. Гоги остался во дворе, глядя ей вслед.
На следующее утро стук повторился. Те же люди, тот же чёрный автомобиль, тот же кабинет на Лубянке. Только майор Карпов выглядел свежее, а Гоги чувствовал себя разбитым после бессонной ночи.
— Ну что, Гогенцоллер, подумали? — начал допрос Карпов. — Готовы рассказать правду?
— Я говорил правду с самого начала.
— Неправда. Вы скрываете свою антисоветскую деятельность. — Карпов достал новые фотографии. — А это что такое?
Снимки хокку из блокнота. Кто-то сфотографировал их, пока Гоги отсутствовал. Значит, обыскивали комнату.
— Стихи. Японская форма — хокку.
— Антисоветские стихи в японской форме. Космополитическая пропаганда.
— Там нет ничего антисоветского.
— «Портрет вождя на каждом письменном столе. А где портрет души?» — прочитал Карпов. — Это не антисоветчина?
— Это философское размышление.
— Это подрыв авторитета руководства партии.
Третий день принёс новые обвинения. Теперь разбирали каждую строчку хокку, каждую деталь картин. Карпов был методичен и неутомим — он мог часами обсуждать один мазок кисти.
— Почему вы изображаете советский быт в мрачных тонах? — спрашивал он, показывая зарисовки барака.
— Это не мрачные тона. Это правда жизни.
— Правда — это радость строительства социализма. А вы показываете убогость и нищету.
— Я показываю красоту в простоте.
— Красота — это заводы, стройки, счастливые лица тружеников. А не ваши покосившиеся бараки.
Четвёртый день. Пятый. Шестой. Допросы следовали один за другим, размывая грань между днём и ночью. Гоги начинал путаться в показаниях, повторяться, противоречить самому себе.
— Вы устали, — констатировал Карпов. — Это нормально. Признайтесь, и всё закончится.
— Не в чем признаваться.
— Упрямство вам не поможет. У нас есть свидетели вашей антисоветской деятельности.
— Какие свидетели?
— Щусев дал показания. Сказал, что вы агитировали против советской архитектуры.
Ложь или правда? Гоги не знал. В этом здании всё становилось возможным. Люди предавали друг друга, чтобы спасти себя.
На седьмой день что-то сломалось в голове. Гоги сидел в кабинете и вдруг подумал: «А может, они правы? Может, я действительно враг народа?»
Мысль была страшной, но настойчивой. Он ведь рисовал необычно. Увлекался японским искусством. Критиковал советскую действительность. Может, это и есть антисоветчина?
— Вижу, вы начинаете понимать, — сказал Карпов, заметив изменения в его лице. — Это хорошо. Первый шаг к раскаянию.
— Я… я не знаю, — пробормотал Гоги.
— Знаете. Просто боитесь признать. Но мы поможем вам вспомнить всё.
Ночью, дома, Гоги сидел на кровати и пытался понять — кто он такой? Художник или враг народа? Патриот или космополит? Грани размывались, истина ускользала.
Он смотрел на свои картины и видел в них то красоту, то антисоветчину. То правду жизни, то клевету на строй. Сознание раздваивалось, как в зеркальном лабиринте.
«Нет, — сказал он сам себе. — Не поддавайся. Ты знаешь, кто ты такой.»
Но знал ли? После недели допросов он не был уверен ни в чём. Только одно оставалось неизменным — желание творить. Рисовать, резать, создавать красоту.
«Если это преступление, — подумал он, — то я преступник. Но отказаться не могу.»
На восьмой день допросов Карпов изменил тактику.
— Мы знаем о вашей контузии, — сказал он мягко. — Возможно, болезнь влияет на ваше сознание. Мы можем организовать лечение.
— Какое лечение?
— Специальная терапия. Поможет избавиться от вредных влияний.
Гоги понял — речь идёт о психиатрической больнице. Там его могут сломать окончательно, превратить в овощ.
— Я здоров, — сказал он твёрдо. — И знаю, что делаю.
— Значит, сознательно вредите советской власти?
— Я создаю искусство. Если это вредит власти — значит, с властью что-то не так.
Слова сорвались сами собой. Гоги понял, что подписал себе приговор. Но отступать было поздно.
Карпов записал фразу, улыбнулся холодно.
— Спасибо за откровенность, Гогенцоллер. Теперь всё ясно.
Гоги вывели из кабинета. Он знал — следующий раз его увезут не на допрос, а уже куда-нибудь навсегда. Время вышло.
Но он не сломался. Остался самим собой до конца.
Утром девятого дня чёрный «ЗИС» подъехал к барачному посёлку раньше обычного. Было только шесть утра, когда резкий стук разбудил Гоги. Он понял — сегодня всё решится.
— Одевайтесь, — сказал майор Карпов коротко. — Быстро.
Лицо у него было каменным. Никаких попыток убеждения, никаких разговоров. Только приказы и холодная решимость.
Гоги оделся в тот же костюм, что носил на допросы. Поправил галстук, причесался. Если умирать, то с достоинством. Как подобает человеку, а не побитой собаке.
В коридоре мелькнуло лицо Нины — испуганное, заплаканное. Она протянула руку, но оперативник оттолкнул её в сторону.
— Гоша! — крикнула она. — Я не верю! Ты не мог!
Он обернулся, кивнул ей. Больше ничего сказать не мог — горло сжалось от комка. Последнее человеческое лицо, которое он видел на свободе.
Машина ехала не по привычному маршруту к Лубянке, а в другую сторону. За город, к лесу. Гоги знал эти места — здесь расстреливали врагов народа. Тысячи людей нашли здесь свой конец в безымянных ямах.
— Майор, — сказал он тихо, — можно последнюю просьбу?
— Какую?
— Дай закурить в последний раз.
Карпов молча протянул папиросу, прикурил спичкой. Гоги затянулся глубоко, смакуя горький табачный дым. Простое удовольствие, которое больше никогда не повторится.
Лес встретил их утренней тишиной. Птицы пели в ветвях, роса блестела на траве. Красивое место для смерти — если смерть вообще может быть красивой.
Машина остановилась у поляны. Здесь уже ждали — группа людей в военной форме, прокурор с папками, фотограф с аппаратом. Всё было организовано по инструкции.
— Выходите, — приказал Карпов.
Гоги вышел из машины, огляделся. Поляна была небольшой, окружённой соснами. У дальнего края виднелась свежевырытая яма — неглубокая, но достаточная для одного человека.
К нему подошёл прокурор — худой мужчина в очках, с папкой в руках.
— Гогенцоллер Георгий Валерьевич?
— Я.
— Приговор Военного трибунала Московского округа. — Прокурор развернул бумагу, начал читать монотонным голосом. — За антисоветскую агитацию, пропаганду буржуазного декаданса, космополитическую деятельность и подрыв основ социалистического реализма приговариваете к расстрелу с конфискацией имущества.
Слова звучали как в тумане. Гоги слушал и думал о странности момента. Утро было прекрасным, природа просыпалась к новому дню, а его жизнь подходила к концу из-за нескольких картин.
— Последнее слово, — сказал прокурор.
Гоги подумал. Что сказать? Проклясть систему? Покаяться? Попросить пощады?