Магнат (СИ) - Шимохин Дмитрий
Мы вышли из кареты, чувствуя, как сердце гулко стучит в груди. Кокорев тяжело ступил на гранитные плиты, я — следом, сжимая в руках большой сверток, а под мышкой папки с моими бумагами и сожалея в душе, что не догадался купить какой-нибудь портфель.
Дворецкий в ливрее, как будто ожидавший нас, без лишних вопросов провел меня и Василия Александровича через гулкие, отделанные мрамором залы в сторону парадной двери.
Внутри дворец поражал еще больше. Нас встретил вестибюль, который был не просто входом, а целым миром. Стены, полы, колонны — все было выполнено из полированного мрамора разных оттенков, создавая впечатление, будто мы попали в гигантский расколотый минерал. Густая, почти церковная тишина глушила звуки. Наши шаги тонули в толстых персидских коврах, брошенных прямо на каменные плиты. Несмотря на летнюю жару снаружи, воздух тут был прохладен и недвижим, будто он разделял аристократическое презрение к торопливой суете снаружи этих великолепных стен.
Доведя нас до приемной князя, лакей попросил подождать и скрылся за портьерами. Время тянулось мучительно медленно. Пять минут, десять, пятнадцать… Я почувствовал, как по спине начинает стекать холодный пот. Неужели что-то сорвалось?
Наконец дверь в кабинет отворилась, и на пороге появился флигель-адъютант — молодой офицер с безупречной выправкой, в красивом мундире с аксельбантом. При виде свертка в моих руках его глаза, и так не особо приветливые, превратились в две ледышки.
— Господа, прошу прощения. Что в свертке?
Его взгляд был прикован к моему грузу. В воздухе повисло невысказанное, но оттого еще более жуткое слово — «бомба». После покушения в Варшаве здесь, очевидно, дули на воду.
— Это подарок, — спокойно ответил я.
— Подарок? — переспросил он, и в его голосе прозвучал лед. — Его высочество не принимает подарки от новых лиц. И носить в покои объемные предметы строжайше запрещено. Прошу остаться здесь.
— Боюсь, это невозможно, — так же спокойно возразил я. — Этот подарок предназначен не лично его высочеству, а всей России.
Офицер недоуменно вскинул бровь.
— Это пожертвование для Императорского Эрмитажа, — пояснил я. — Две вазы китайской династии Мин. Вещи уникальные. Я счел своим долгом привести их сюда в столицу, где так ценят искусство. И хотел бы лично представить их!
Офицер заметно растерялся. С одной стороны — приказ, с другой — Эрмитаж, династия Мин, патриотический долг… Явно не зная, как поступить, после короткого замешательства он отдал приказ стоящим поодаль гвардейцам:
— Досмотреть! Аккуратно!
Гвардейцы, скинув винтовки, подошли и под моим наблюдением осторожно развернули холстину. Когда на свет явились две великолепные вазы, отделанные синим кобальтом, даже на их невозмутимых лицах разразилось изумление. Офицер подошел, внимательно осмотрел их и, убедившись, что никакой «адской машины» внутри нет, приказал своим людям, чтобы они аккуратно упаковали все обратно.
— Хорошо, — произнес он, когда дело было сделано, уже другим, более уважительным тоном. — Сейчас, еще одну минуту, и вы сможете пройти!
Он вновь исчез за портьерой. И тут нас ждала новая неприятность: через несколько минут офицер вернулся и с несколько растерянным видом сообщил:
— Господин Кокорев, прошу прощения, но его высочество готов принять только господина Тарановского.
Кокорев побагровел.
— Как это⁈ Мы прибыли вместе! У нас общее дело!
— Таков приказ, сударь, — отрезал адъютант. — Его высочество было извещен мадемуазель Кузнецовой о визите господина Тарановского. О вас в данном случае речи не было. Его высочеству нездоровится, он не может делиться временем со всеми желающими.
Это был удар. Наш план рушился. Я должен был идти один, без поддержки могучего купца, без его авторитета и веса. Теперь все зависит только от меня! Кокорев явно был в ярости, но делать нечего.
Глянув на купца, я прикрыл глаза и кивнул, а после повернулся к адъютанту:
— Хорошо. Я готов!
Меня провели через еще один зал и остановили перед дверьми из карельской березы. Адъютант постучал, приоткрыл дверь и, доложив обо мне, распахнул ее настежь.
— Прошу, господин Тарановский.
Я шагнул вперед, сжимая в одной руке портфель с бумагами, а в другой — свой бесценный дар. Дверь за моей спиной тихо закрылась, оставляя меня с одним из самых могущественных людей Российской империи.
Кабинет, в который я вошел, был просто огромен: с высоким сводчатым потолком и гигантскими окнами, выведенными на Неву, он олицетворял собой всю мощь Империи. Но, в отличие от помпезных залов внизу, здесь не было ни капли показной роскоши: стены были заставлены шкафами из темной дуба, полными книг в кожаных переплетах, на столах лежали морские карты, чертежи каких-то механизмов, модели кораблей — от изящных фрегатов до неуклюжих, но грозных броненосцев. А напротив входа, в большом кресле у камина, сидел сам великий князь Константин Николаевич. Когда я вошел, он медленно поднял голову.
Это был человек лет тридцати пяти, в черном морском мундире, с высоким, чистым лбом Романовых, пронзительными голубыми глазами, небольшими усами, бородой и надменно изогнутыми губами. Его рыжеватые волосы были аккуратно зачесаны, а бакенбарды придавали лицу печать строгости. Но, как мне показалось, в его облике не было ни властности, ни энергии: лицо казалось бледным и осунувшимся, под глазами залегли темные тени, а во взгляде сквозила глубокая печаль. Левая рука его покоилась на подлокотнике кресла, правая, забинтованная, — на черной шелковой перевязке. Эта деталь вносила в строгую картину кабинета тревожную, почти трагическую ноту. Похоже, князь сильно переживал случившееся. Он явно не знал, как сильно подданные хотят убить его!
Остановившись в нескольких шагах от стола, я отвесил сдержанный, но почтительный поклон.
Великий князь долго молчал, глядя на меня усталым, внимательным взглядом. Он явно был подавлен. Покушение крепко ударило по его вере в людей, по идеям, которые он пытался привить на неблагодарной польской почве.
— Господин Тарановский, — наконец произнес он, и его голос, чуть грассируя на букву «р», как это бывает с людьми из высшего класса, выучившимися говорить сначала по-французски, а уж потом только по-русски, прозвучал глухо и безжизненно. — Пр’исаживайтесь.
Я молча опустился в кресло для посетителей, поставив сверток с вазами на пол рядом с собой.
— Для вас… кгайне мило пг’осила одна особа, — слегка смущаясь, произнес он, и на его бледных щеках наступил слабый румянец, — человек, чье мнение для меня… кхм… весьма дог’ого. Она говорила, что у вас есть некая личная п’облема очень деликатного свойства.
Определенно, он говорил по-русски с акцентом и интонациями человека, привыкшего думать по-французски. Неудивительно, что такой человек отдал железнодорожное дело в руки иностранцев…
— Она говорила… о вашем сыне.
— Все верно, ваше императорское высочество, — подтвердил я, удивленный, что Анна начала именно с этого.
— Это возмутительно, что законы нашей импег’ии столь несове’шенны, — с горечью проговорил он. — Человек, желающий служить Г’оссии, не может дать свое имя собственному г’ебенку. Я готов вам поспособствовать. Моего слова, думаю, будет достаточно, чтобы Сенат рассмотрел ваше дело в исключительном порядке и в самые кратчайшие сг’оки.
Затем он вдруг перешел на польский, очевидно, желая сделать мне приятное и показать свою расположенность.
В этот момент я понял, что стою на краю пропасти. Одно неверное слово на польском, одна ошибка в произношении — и все рухнет. И во мне вскипела холодная, расчетливая ярость. Да пошли они нахрен, уроды! Не дождетесь, чтобы я хоть слово сказал на этом птичьем языке!
— Ваше императорское высочество! — Я выпрямился в кресле, и мой голос прозвучал твердо и громко, заставив его вздрогнуть. — Прошу простить мою дерзость, но после того подлога, гнусного преступления, которое совершили против вас в Варшаве, я, как человек, преданный России и вашему августейшему дому, считаю для себя оскорбительным говорить на языке предателей!