Спасти кавказского пленника (СИ) - "Greko"
Смеётся ребёнок. Сейчас папа опять толкнёт качели.
…А вот Атарщиков. Навестил меня в один из дней, счет которым потерян. Притащил мое оружие — револьвер и английское ружье. И коня привел во двор. Сдал хозяину, чтобы присмотрел.
Зол был на меня, но и жалел. Поведал, что Засс на меня страшно ругался. Но признался, что и у генерала ничего не выгорело с набегом на дальние аулы абадзехов.
— До аулов мы скрытно дошли. Как нож в масло, в горы ворвались. Пожгли. Добычу взяли неплохую. Много горцев положили. И обратно вернулись почти без потерь. Да вот беда: не было там Торнау. И пленные молчат. Или не знают, или из вредности…
Я вздохнул.
— Беда!
— Ну, да, — сникая признал Атарщиков. Вдруг ожил. — Рассказать тебе, как мы проскочили? Генерал наш натуральный театр устроил.
Я устало кивнул. Атарщиков, не обращая внимания, на мой бледный вид, продолжил как в чем ни бывало.
— Когда последний набег был — ну, тот, в котором тебе досталось, — генерал прикинулся смертельно раненным. Лежал в своем доме, в темной комнате, и принимал гостей в постели. Со всеми прощался. Просил, чтоб не поминали лихом. Горцы табуном шли поглазеть на умирающего шайтан-генерала. Один раз молоденький офицер чуть нам всю комедию не испортил. Разрыдался — насилу вывели из спальни. В общем, пошел по горам слух, что кончилось Зассово время. Тут-то генерал и ожил. Вскочил на своего любимого белого коня и присоединился к рейду. Свалились на абадзехов лавиной весенней.
Да, уж…Отличился генерал, ничего не скажешь! Как бы его экспедиция не наделала бы худа! А ну как горцы решат на поручике отыграться⁈ А я тут овощем валяюсь и с жизнью прощаюсь. И ругательства Засса мне — до лампочки. Мне теперь, кажется все до лампочки. Качели двинулись в обратном направлении.
Нет! Надо, чтобы они остановились. Это я зря в такой нигилизм впал. Не все мне до лампочки.
— Георгий. Прошу: напиши письмо. Сам не смогу.
— Кому?
— В Тифлис Хан-Гирею. Напиши, что подвел я его. Не смог за Кубань пробраться. И Карамурзина не нашел.
— Да ты никак помирать собрался без всякого театра?
— Худо мне, хорунжий.
— Обожди! Я сейчас писаря полкового приведу.
Атарщиков убежал. Вернулся с писарем. Тот уселся в моих ногах. Записал все под мою диктовку. Дал мне расписаться. Обещал с первой почтой отправить в Грузию.
— Георгий, выполни последнюю просьбу. Как помру, продай моего коня и оружие. Деньги в Тифлис отошли во дворец наместника. Тамаре Саларидзе.
— С ума сошел, Вашбродь?
— Ваш лекарь сказал, что недолго мне осталось.
Атарщиков ничего не ответил. Постоял рядом с постелью. Повздыхал. И был таков. Наверное, снова к девкам побежал.
А я вновь стал не опасен для мух. Идеальный аэродром!
…Вот папаша Косякина по своему обыкновению замахивается нагайкой на Марфу. Бьёт. Не сильно. Больше, наверное, для острастки и по привычке. Но Марфа в этот раз реагирует неожиданно. Оборачивается, смотрит в глаза свёкра и тихим уверенным голосом говорит:
— А хлестанёте своей нагайкой еще раз, тятя, я вам всю бороду клочками повыдёргиваю. Месяц на майдан выйти не сможете, чтобы перед станицей не позориться!
Сказав, идёт ко мне с кружкой воды. Папаша смотрит ей вслед, чуть не задыхается от возмущения и удивления. Потом перебрасывает взгляд на меня. Смотрит с неудовольствием.
— Когда же чёрт возьмёт тебя? — шепчу я, ухмыляясь, предугадывая его желание.
…Всё! На этом мои возвращения в действительность закончились. Ребенок застыл в стоп-кадре. Но только в верхней точке темной территории. Его отцу остаётся только ждать, когда качели двинутся назад.
"— Ты носишь напёрсток?
— Конечно. Глупый, я всегда его ношу. И всегда носила. Я всегда любила тебя".
Здесь я никогда не мог сдержать слёзы. Сколько я не смотрел «Английского пациента», а смотрел я много и много раз, как я не пытался сдержаться, ничего не получалось. Как только Кэтрин заканчивает свою фразу, Алмаши начинает рыдать. И я рыдал вместе с ним. И смотрел так много не из спортивного интереса: удержусь на этот раз или нет? Наоборот, только для того, чтобы поплакать. Всем иногда очень нужно поплакать. Без повода. Просто так. Чтобы потом стало легче.
«Ты знаешь столько языков и вечно не хочешь говорить».
Я не знаю, как меня воспринимали все эти дни домочадцы. Строгий отец, не выпускавший нагайки из рук. Его сын, бравый хорунжий Кубанского казачьего полка. Его невестка, тихая скромная забитая Марфа. Пафнутий Арцыбашев — плохо выученный и вечно пьяный лекарь. Я не приходил в себя. Не хотел видеть кого-либо. Не хотел разговаривать. Не хотел тратить на всё это силы. Я, мало что сознававший и понимающий, тем не менее, с поразительной ясностью отдавал себе отчёт в том, что, если я хочу выжить, мне необходимо все свои имевшиеся в наличии ничтожные жизненные ресурсы скармливать мозгу. Все просто. Если ты застрял в горах, вокруг бушует снежная буря, минус сорок, у тебя нет сил, не смей засыпать! Уже не проснешься. Если случилась авария на станции, вырубился весь свет, и всех вольт-ампер хватит лишь только на то, чтобы горела одна лампочка, значит это должна быть та лампочка, которая осветит тебе развороченную трансформаторную будку и поможет её отремонтировать. Чтобы потом можно было включить свет во всем доме. Мой мозг сейчас был той самой единственной лампочкой, которая должна гореть. Не давать мне уснуть. И он сам выбрал для себя путь своего и моего спасения. С самого начала, когда включил для меня проектор и начал показывать уже в который раз мой любимый фильм. Выдавая мне наизусть многочисленные цитаты из него, которые прежде я не мог бы повторить с такой точностью. Эти цитаты вспыхивали перед моими глазами горящими буквами. Я их читал и бесконечно проговаривал вслух в своем нескончаемом бреду.
"— Обещай, что ты за мной вернешься.
— Обещаю! Я вернусь за тобой. Обещаю. Я тебя не оставлю".
Я цеплялся за жизнь. Я дал слово Тамаре. Я питал мозг тем, что он хотел. Он хотел рыдать, и я вспоминал про наперсток. И у меня получалось. Может, я бредил, но я чувствовал, как рука Марфы вытирала мне слёзы, льющиеся из-под закрытых глаз. Собирала их наперстком. Снова и снова. Не знаю, зачем.
«Каждую ночь я вырезал у себе сердце. Но к утру оно вырастало заново».
Ненавидевший прежде досаждающих мух, я был готов теперь расцеловать каждую, что ползали по моему лицу и по рукам, привлеченные запахом гниющего заживо тела. Их гадкие мелкие лапки теперь представлялись мне руками докторов, охаживающих тебя по щекам, чтобы привести в чувство. Не спать!
"— А я думал, что убью тебя.
— Ты не можешь меня убить. Я давно умер.
— Теперь я не могу тебя убить".
Нет. Не можешь. Никто не может меня убить. Не потому, что я «Горец», убить которого можно только, отрубив голову. А потому, что я единственный, кто может это сделать. Только если я сам лишу себя жизни. Другим не позволено. Никто и ничто не сведет меня в могилу. Ни жестокие раны, ни неумёхи-врачи. Я один. В пустыне. Никого рядом. Так что, мне одному бороться за свою жизнь. А я сразу всем заявил, что «Я не хочу умереть здесь. Не хочу умереть в пустыне».
"— Я еще жив.
— Вот и живите.
— Не надейтесь. Крошечная порция воздуха в моих лёгких с каждым днём все меньше и меньше".
Когда случилось неизбежное — не знаю. Неизбежное — это тот момент, когда моя единственная лампочка стала подмигивать. Лишая на мгновение света, а значит, и последней надежды, весь дом. Мигание это поначалу редкое и короткое по продолжительности, с каждым часом становилось все чаще и уже все длиннее становились моменты полной темноты. Я стонал, хотя хотелось орать, призывая мозг не спать. Стон еще действовал. Раздавался треск дышащей на ладан вольфрамовой нити. Некоторое время лампочка «раздумывала», начинала часто мигать. Словно произносила детскую считалку, в конце которой меня ждало либо «гори, гори ясно», либо, почему-то, «тьма накрыла ненавидимый прокуратором город». Какая-то странная считалка. Совсем не детская. Треск заканчивался. Лампочка загоралась.