Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий
— Что вы имеете в виду, кузен?
— Что автор — ненормален. При том обладает большой властью и силой. Доказательства лежат перед нами. И дать письму ход по инстанциям — значит подвергнуть вас опасности.
— Почему вы так думаете?
— Письмо я изучу поподробнее, но сразу могу сказать, что логика этого человека искажена и отравлена. Возможно, он фанатик. Упоминает некую организацию, все эти братья, люди, разум, человечество...
— Неужто масоны? — удивился Безобразов.
— Боюсь, что нет, мой храбрый друг, масоны действуют иначе, да и друзей у меня там... Откуда вы, к слову, знаете, что они ещё действуют, ведь масонство запрещено? — смог улыбнуться Пушкин.
Безобразов пожал плечами, видом показывая, что, мол, тоже ему секрет.
— Нет, я понимаю одно: вам нужно держать ухо востро, Александр, раз дело не в случайных душегубах, не в проворовавшемся Михайле, а в чём-то большем. Из Петербурга всё идёт.
— Думаете?
— Уверен. Вся дрянь оттуда. С жиру бесятся. И, кстати, пока не забыл — я принимаю ваше предложение о поступлении на службу, о которой вы говорили. Или, вернее, так и не сказали ничего толком.
— Вот как?! А Маргарита Васильевна не станет перечить?
— Баба?! Мне? Перечить?! — изумился ротмистр с тем оскорблённым видом, что так любят принимать находящиеся под каблуком у супруг мужья, когда кто-либо подвергает сомнению их главенство в семье.
— Не обижайтесь, Пётр Романович, я лишь беспокоюсь о вашем домашнем счастии.
— Пустое, кузен. Засиделся я дома, а так, быть может, и не скучно получится. Сдаётся мне, что... а, впрочем, не важно. Я согласен!
Мужчины пожали друг другу руки и раскланялись.
— Но я так и не понял, почему вы желаете утаить письмо от властей?
— Потому что его автор будет явно разочарован обратному.
— Гм.
— И ещё... Знаете, кузен, отчего я так сорвался в Болдино ночью, при всех ваших разумных доходах?
— Нет, но если желаете объяснить, то был бы искренне признателен.
Пушкин взял его под руку и отвёл шагов на двадцать от Степана, перечитывающего письмо раз уже в третий, с каким-то жадным вниманием.
— Я испугался, — прошептал Пушкин, — и был очень зол на себя.
— Испугались? — столь же негромко ответил Пётр. — Но чего именно?
— Денег, кузен, денег. Странно звучит, понимаю, но вся эта странность, ситуация... будто искушает меня кто. Так не бывает, показалось мне: долги, долги, безденежье, и вдруг — сокровище. На вот, держи миллионы! Ещё и Степка этот странный, вся подача... Да сразу после того, как старуха с косой на волосок от меня прошла! Я и струсил.
— Но чего?!
— За всё нужно платить, Пётр Романович, за всё. Вот и почудилось мне, как нашептал кто-то, втемяшилось вот... Что согласись я — и писать не смогу после этого. Дара лишусь.
— Ну уж вы скажете, кузен. Какая здесь может быть связь?
— А такая. Я ведь уверен был, что чемодан с бумагами сгорел с усадьбой, вот и вообразил себе, что стоило мне только задуматься взять деньги, как предупреждение свыше — «не надо».
— А что в том чемодане, кстати?
— Об этом потом, Пётр Романович, после.
Подошёл Степан.
— Да уж, — заявил он, возвращая письмо барину, — вот вам и случайная дуэль на Чёрной речке.
— Ты о чём?
— Ой, извините, машинально ляпнул что-то, барин. Оговорился. Романов начитался, смешалось всё в головушке. Виноват.
— Ну-ну.
Глава 11
В которой выясняется, что красиво жить не запретишь
Петербург Степану нравился, что бы он там ни говорил. Нравился тем сильнее, чем меньше он желал в том признаваться. Москвич в прошлой жизни, привыкший к пикировкам на тему «какой город лучше», с прошитой в подкорку убеждённостью о полном преимуществе златоглавой, страшно разочарованный от посещения Москвы 1833 года, где ему было тяжко даже ходить, он безошибочно чувствовал в Санкт-Петербурге то, чего ему так недоставало в деревне, — столичного духа, столичного лоска, надменности и безразличия к человеку, сочетаемой с вниманием и комфортом.
Удивляло, как мало попадалось на глаза женщин. Степан не знал, что их и была едва ли треть от населения, но скажи кто ему эти цифры, не поверил бы и в эту многочисленность.
Зато здесь было много мужиков. Строители, торговцы, извозчики, бесчисленная дворня — всё это был мужик, пришедший в самый денежный и дорогой город империи на заработки. Все эти дворники, крепкие как на подбор бородачи, плотники, маляры, столяры, кожевники, рыбаки, мясники, целовальники, печники, штукатуры, каменщики, половые, коновалы и хлебники, башмачники и сапожники, даже большая часть живописцев, как называли художников, и слуги, слуги, слуги — всё это были представители самого крупного сословия государства российского, отчаянно спешившие сколотить какую-то нужную им сумму.
Артели из Тверской, Ярославской, Олонецкой, Нижегородской, Калужской, Владимирской и многих других губерний прибывали постоянно, стараясь занять и подтвердить какую-то свою трудовую нишу в этом человеческом муравейнике, строго поддерживая походную дисциплину (за редкими исключениями) и ревниво оберегая своё с таким трудом отвоёванное место. Степан, впрочем, особо не вникал, своих дел было по горло, лишь отметил с довольной усмешкой, что и здесь москвичи умудрялись занимать какие-то особенно хлебные места.
Бытовые условия жизни основной массы этого люда часто смущали образованных современников необходимостью считать их нормой, когда отсутствовало желание сопереживать «иванам», в силу своей дикости и неотёсанности предпочитающих ночевать по 30–40 и более человек в одной комнате, упорно выбирающих полуподвальные помещения, чердаки, а то и совершенно отказывающихся от жилья и отдыхающих прямо на рабочих местах. Считать же это не нормой и сопереживать отдавало либерализмом, странностью, недостаточностью патриотизма, вело к сомнениям в благонадёжности, и, что самое страшное, к вопросу о верноподданстве. Потому самым распространённым доводом в пользу того, что мужики живут плохо лишь по собственной лени и нерадивости, было приведение примеров, противоположных бедности, — благо, и богатых крестьян в Петербурге хватало. Снимающие порой целые дома, щеголяющие в роскошных шубах, разъезжающие в каретах, украшающие своих жён жемчугами на десятки тысяч рублей, сами имеющие слуг, эти удачливые крестьяне вели дела на уровне первогильдейского купечества, содержа магазины, мастерские, торговые ряды, вкладываясь в артели, строительство, занимаясь заграничной торговлей и не гнушаясь давать деньги в рост. Таковых было несколько сотен семей.
Тяжёлый труд, недоедание, грязь и сырость вели к болезням. Лихорадка и тиф забирали в год тысяч по двадцать душ, считая лишь тех, кто умер в пределах городской черты, а не успел дойти перед смертью до одной из окрестных деревень, но новые тысячи и тысячи крестьян обильно пополняли ряды ещё живых горожан. «Московские ведомости» не без ехидства отмечали, что виной тому не самый здоровый для мужика климат, «Санкт-Петербургские ведомости» не писали о том вовсе.
Степан жил нагло, занимая барскую двенадцатикомнатную квартиру с конюшней на четверых лошадей, наигранно сетуя на дороговизну подобного роскошества. Это была квартира самого Пушкина, которую тот снял у Жадимировского за 3300 рублей ассигнациями в год, но летом с семьёй перебрался на дачу, так же арендуемую, откуда и уехал на Урал. Наталья же, его супруга и особа весьма требовательная, сложность угодить вкусам которой приводила к частой смене жилья, решила выбрать новую квартиру, о чём и поставила в известность своего мужа, забыв о такой малости, как бывший арендодатель. Оставшийся без квартиранта, Жадимировский расстроился, обратясь в суд с требованием выплатить ему все деньги согласно договору, без снисхождения к душевной пылкости жены поэта. Разбирательство грозило растянуться на несколько лет, и в другое время Пушкин был бы тому рад, осознавая шаткость своей позиции против собственной же подписи на договоре, но сейчас решил проблему просто — поручил её Степану с указанием разобраться и доложить. Новый управляющий Болдинского имения, последовавший вместе с барином в Петербург на зиму, где у него были основные дела по торговой части, разобрался, выплатив купцу недостающую сумму, и доложил, что вопрос решён. Заодно занял квартиру сам, до срока завершения аренды.