Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1
Худо дело. За это нас не погладят.
И там – заговорили крикуны с мраморного стояла.
О чём – сюда плохо слышно.
А то бы и послушать.
Из его роты ефрейтор Орлов, питерский рабочий, важивал его тайком на одну квартиру на Невской стороне. Простая квартира, рабочая, в посёлке Михаила Архангела. И из других запасных батальонов там приходило солдат пяток. И два студента всё-всё разъясняли им, какие были цари, все кровь народную лили и за счёт народа пировали. И – такие же все дворяне, и такие же – петербургские все правители. А теперь, вкупе с иными генералами, торгуют кровушкой русского солдата. И измену – передают немцам. И Распутин к этому приложен, а царица с ним валяется. И вот куда мы идём. И вся эта война нашему народу совсем не нужна.
Чего и правда, чего и наболтали. А сердце аж захолонывает.
Придумал штабс-капитан, махнул: уводи!
Верно. Нам теперь хуже тут стоять.
Ушли пока в дворницкую.
13
экран
Меж четырьмя бронзовыми конями Аничкова моста мчатся живые два! – красавцы-кони! – извозчика-лихача – мчат легковые санки, в них ездоки – солидный господин, уверенный и с улыбкой, и дама рядом, с меховым воротником, в широкой шляпе с перьями.
Но на самом скате с моста – кони поёжились, замялись, заплясали на месте, извозчик откинулся – изумлённо или в страхе, – = молодой мастеровой в поддёвке, шапке набекрень – стал на пути, не побоялся, руку поднял – и так остановил коней. Одного за узду – и обходит, показывает взмахом: слезай, мол, слезай!
Извозчик – надулся, лопнет, а господин – господин монокль откинул, улыбается, недоразумение просто:
– Товарищ! Зачем же так? Я тоже –
за свободу! Я – корреспондент «Биржевых Be…»
= Но не для того парень под скок становился:
– Биржевой? Накатался! Сле-зай!
= За локоть сдёрнули с саней господина.
Господин – своё загалдел, дама – закудахтала, но слезают, извозчик – своё, = ну! взамен вспрыгнули с двух сторон приятели:
– Гони!
Извозчик ощетинился:
– А кто мне заплатит?
– А вон, видишь? –
показывают:
= На Фонтанку легковых извозчиков пяток свернули, уже без седоков. И ждут, денег не спрашивают.
= Парень в санках в рост, обеими руками размахнулся вольно – да на плечи извозчику, хлоп!
– Е-дем!
По-ка-тили!
Покатили ребята, не спрашивай, почём, – да вдоль по Невскому!
Вдоль по Невскому если глянуть вдаль = что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо.
= Ещё какой-то если трамвай идёт, не стал – перед ним мальчишки на рельсы, лет по 15, он тормозит, прыгают к нему на переднюю площадку и ручку из рук вырывают!
И – поди не послушайся. Ещё ж его и ругают!
Вагоновожатый пожилой усмехается горьковато, к стенке откинулся. Это ж – работа его, и обидно: ключ отдавать соплякам.
= Уже унесли, побежали! Ключом трясут и кричат!
= Пассажиры в трамвае – по-разному.
А в общем что ж? – выходить, да пешком.
* * *
На Казанском мосту, как проглядывается Спас-на-Крови вдоль канала смешанная толпа рабочих, баб, по одёжке видно, что с окраины, и подростков.
– Дай-те хле-ба!
– Ха-тим есть!
И не все, но голоса отдельные стягивают, тянутся вместе стянуть:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Иди на борьбу с капита-а-а-лом!
И – вырвался вверх красный флаг! Подняли там в середине.
И крик молодой надрывный звонкий, одинокий:
– Долой! полицию! Долой! правительство!
А – хода им нет: тут же – конница, кончилась песня, драгуны наезжают конными грудями на рабочих – и теснят их вбок – туда, вдоль канала.
Негрубо, без шашек – туда, к Спасу-на-Крови.
И флага не стало – упал, убрали.
Гул неразборчивый. Крики злые.
Утихающий ропот. И только мальчишеские сдруженные весёлые голоса:
– Дай-те-хле-ба! дай-те-хле-ба!
= А на тротуарах – публика почище, хорошо одетая.
Смотрят зеваками сочувственными, но радости – как будто и поуменьшилось.
* * *
Церковь Знамения.
Памятник Александру III, на красном граните.
Император-богатырь, вросший конём навеки в параллелепипедный постамент.
Тяжесть, несдвигаемость.
И – пятнадцать конных городовых, отлитых молодцов, живые памятники, с шашками наголо, не усмешечками, как казаки, – цокают навстречу. А – шутить не будут.
А – не будут!?
Из глубины от нас – сви-и-ист! ви-и-изг!
А тут, через площадь от Лиговки – ломовые сани тащатся, воз дров.
Сви-и-ист! Ви-и-изг!
И чья-то рука протянулась – хвать полено!
да и – метнула в конного.
Со всей его гордостью, твёрдостью – а поленом в харю! Не хотел?
Метко наши ребята бросают – чуть не свалило его, схватился за лицо, кому не больно? -
И лошадь завертелась.
А – пуще свист на всю толпу! и – орут!
и десяток бросился к тем поленьям – разбирать да швырять, из-за воза как из-за баррикады.
Двое конных было сюда – а тут нас и не возьмёшь.
Полено! – полено! – полено! – полетели как снаряды!
И помельче летят – то ли камни, то ли лёд.
А – визгу!
Перепугались лошади. Закружились – прочь уносят.
В коне их сила – в коне их и слабость.
А одни ускакали – другим конным тоже не оставаться – завернули – и прочь, туда, к Гончарной.
= Один только коняка не шелохнулся – Александров. Конь-то – из былины.
И – Сам.
= Площадь – свободна, и всю запрудила толпа с Невского.
И что ж теперь? – Митинг!
И где ж? Да на постаменте ж Александровом, другого возвышенья и нет.
Взбираются, кто как горазд.
Крепко ты нас держал – а вот мы вырвались!
И кричат – кто что придумает, люди-то все случайные, говорунов ни одного:
– Долой фараонов!
Ура-а-а-а!
– Долой опричников!
Толпа-то на площадь вся вывалилась, а в устье Невского, замыкая его – полусотня казаков.
Чуть избоку на конях, снисходительно. Щеголи.
Так получилось – они тоже вроде на нашем митинге.
С нами!!
– Братьям казакам – спасибо! Ура-а-а!
– Ура-а-а-а-а!
Ухмыляются казачки, довольны.
А ура – гремит.
И что ж им, чего-то делать надо?
А – раскланиваться придумали.
Раскланиваются на стороны.
Как артисты.
Кто и – шапку снимет, поведёт низко чубатой головой.
С нами! Казаки – с нами!
14
Одно горе всегда выталкивает другое. Корь как тёмный огонь охватывала одного ребёнка за другим – и подняла мать, совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий месяц.
Началось со старшей, Ольги, всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, – на 22-м году уже не детская болезнь, опасно очень. Потом – у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным, подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с сильной головной болью уже и у Татьяны – главной сиделицы, умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу, ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой, со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год…), а помощь малая и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в своём привычном платьи сестры милосердия, она переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.
И в первый день та же корь перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное – она не могла дышать, боялась задохнуться, сидела в постели, – она ещё кроме всего была мнительная, легко поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней).
Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне, – она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно, и сама выхаживала своих, Анастасию – от дифтерита, Алексея – во всех его болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока пяти лет называла себя руиной.