Юлия Федотова - Опасная колея
Вопрос этот был обращён в пространство, но трое присутствующих с перепуга дружно закивали, дескать, да, да, конечно, молодец! Впрочем, господин Тутчев в их сторону и не смотрел, продолжал умиляться.
— У нас много судачили, удивлялись, когда ты по полицейской линии пошёл. А я всем говорил, и отцу твоему, Григорью Романовичу писал: не препятствуй, друг мой! Настоящий человек себя в любом деле проявит, а дело у нас нужное, государственной важности дело! Верно, я говорю?
— Верно, верно, — зашелестели трое.
А Михаил Евграфович перебил сам себя.
— Но что мы всё о деле да о деле? Рассказывай скорее, как сам, как батюшка твой поживает? А главное — как здоровье…
— …тётушки Аграфены Романовны! — без всякого почтения, со смехом перебил высочайшего начальника Ивенский.
— И-менн-но! — благодушно подтвердил его превосходительство.
— Ах, Михаил Евграфович, в последнее время столько народу интересуется её здоровьем, что даже будь она, тьфу-тьфу, не накаркать, больна, то уже непременно поправилась бы от такого сердечного участия!
Обер-полицмейстер удовлетворённо кивнул.
— Стало быть, здорова драгоценная Аграфена Романовна! Вот и славно!.. Но что это ты, милый мой, какого-то «Евграфовича» выдумал? Зови меня как обычно, дядя Михаил, не то огорчусь!.. И вот что скажи. Этот хлыщ из Министерства путей сообщения, как бишь его…
— Алексеев Модест Владимирович, — подсказал Ивенский.
— Вот-вот, господин Алексеев. Так он всё ещё вьётся около неё? Не отстал? — осведомился Тутчев с неприязнью тем более необъяснимой, что сам он имел и супругу законную и пятерых детей. — А, можешь не отвечать! По глазам вижу — вьётся! Ведь мы с ним стрелялись раз из-за неё, из-за тётушки твоей. Не знали, что она, бедняжка, давно просватана за старика… И Алексеев, выходит, обошёл-таки меня — дождался её, а я вот не дождался. Э, да что теперь говорить, время вспять не повернёшь… Смотри-ка, вечер на дворе, едем ко мне ужинать! Уж как Анна Павловна будет рада — она ведь тебя маленького на руках качала… А, господа! — только тут он вспомнил о посторонних, тихими тенями маячивших у входа. — Илья Дмитриевич, из сыскного, второго тоже где-то видел… А третий, молоденький — при тебе состоит? Помощник? Ну, и его бери с собой! Ужинать, ужинать, возражений не принимаю.
Описывать это ужин мы не станем — обычный домашний ужин в кругу большого семейства, встреча добрых друзей, почти что родных. Охи-ахи-поцелуи, дамские слёзы, старые воспоминания. Тит Ардалионович чувствовал себя лишним, но деваться было некуда. Ну, хоть поел хорошо — только за столом и понял, как сильно проголодался за этот бесконечный день.
Отужинавших гостей принялись оставлять ночевать. Но тут, по непонятной для Тита Ардалионовича причине (сам он уже готов был заснуть где угодно — хоть в доме самого обер-полицмейстера, хоть в дворницкой) Роман Григорьевич, как образно выразились его превосходительство, «уперся рогом». Ночуем в гостинице, всё тут! Михаил Евграфович поспорил-поспорил и рукой махнул:
— Весь в отца! Это у вас фамильная причуда! Его тоже никогда не оставишь в гостях… Васька! Прикажи господам сани подать!
Роман Григорьевич рассмеялся:
— Какие сани, дядюшка Михаил! Нам только дорогу перейти!
— Ах, верно, — спохватился тот.
Проживал господин обер-полицмейстер Тутчев почти напротив гостиницы «Российская». всего-то в паре сотен шагов… На всю оставшуюся жизнь запомнил Тит Ардалионович эту пару сотен шагов. Зимой темнеет рано, на севере — особенно. В Петровской столице уже несколько часов царила глухая НОЧЬ.
Свет фонарей не мешал её видеть: огромная — из вагона казалась меньше, нелепая и омерзительная. Чёрная тень на четырёх длинных, как жерди, ногах. Голова опущена, пасть оскалена, шерсть на загривке дыбом…
— Роман Григорьевич, — простонал Удальцев жалобно, — зачем мы не остались в доме его превосходительства?!
— Вы хотели, чтобы я оставил ЭТО на ночь в доме лучшего друга моего отца? А если оно приносит несчастье? — от этих слов бедному юноше сделалось ещё хуже.
— Роман Григорьевич, — взмолился он в полном отчаянии, — вы говорили, оно не заходит в дома!
— Говорил. А вдруг всё-таки заходит? Идите вперёд, не оглядывайтесь. Давайте делать вид, будто её нет вовсе.
Таким образом, обманывая не то жуткого преследователя, не то самих себя, перешли дорогу. Остановились у дверей «Российской». Призрачная тварь смрадно дышала им в спину… или так шутило разыгравшееся воображение? Не могут же призраки дышать?
Роман Григорьевич постучал. Дверь гостеприимно распахнулась… А-а-а! — истошно заорал швейцар и шарахнулся назад, не забыв при этом захлопнуть дверь. Они остались посреди ночной улицы, один на один с чудовищем.
— Нет, — сказал Роман Григорьевич, поворачиваясь к твари лицом, — это ситуация определённо начинает меня нервировать! — он взглянул прямо в морду твари, в её мутно-белые, словно фосфоресцирующие, без зрачков глаза. — Послушайте меня, господин Кнупперс!
Словно отвечая на призыв Ивенского, тварь широко расставила ноги, вытянула шею, приблизила к его побледневшему лицу узкое рыло. Удальцев от ужаса вжался в стену, а Роман Григорьевич продолжал, как ни в чём не бывало:
— Я настаиваю, чтобы вы немедленно отозвали от нас своё животное! Дальнейшее его присутствие будет расцениваться как незаконная попытка вмешательств в дела следствия с целью препятствования таковому, и караться по закону…
Тварь оскалилась, глаза зло полыхнули. «Это мы ещё посмотрим, кто кого покарает» — читалось на её отвратительной морде.
— И не рассчитывайте, что вам сойдёт с рук убийство агентов Особой канцелярии. О вашей, с позволения сказать, деятельности уже давно осведомлены третьи лица, и ваш коллега в том числе, так что свидетелей достаточно. Ну! Я жду! Господин Кнупперс, вы и так под подозрением, я бы на вашем месте не усугублял своего положения!
Некоторое время ничего не происходило, тварь продолжала таращиться в лицо «собеседника», дышать на него могильным тленом. А потом вдруг развернулась резко… или нет, даже не развернулась, просто поменялись местами голова и поджатый хвост, и медленно, словно нехотя, убрела в подворотню.
— О-ох! — тихо простонал Ивенский и привалился к стене. Сердце его стучало, колени противно, мелко-мелко тряслись, в голове было пусто и гулко. Он стоял и не двигался — оцепенение какое-то наступило. А под одежду уже забирался мороз.
— Роман Григорьевич, — Удальцев потянул его за рукав, — Роман Григорьевич, пойдёмте, а? Так холодно! — он не справился с собой и всхлипнул.
Ивенский усилием воли отлепил себя от стены.
— И правда, идёмте, не хватало ещё замёрзнуть до смерти во цвете лет! — он старался говорить спокойно и твёрдо, но в голосе всё-таки слышалась дрожь. — Стучите громче, пусть этот болван отворит!
Удальцев рьяно забарабанил кулаком в дверь.
— Открывай, скотина! Так-то у вас принято встречать постояльцев!
Громыхнула щеколда. Швейцар, испуганный и бледный осторожно выглянул на улицу. За его спиной маячили половые и горничные.
— Это что за безобразие! Как ты посмел, мерзавец, захлопнуть дверь перед носом его высокоблагородия? Оставил замерзать зимой на улице агентов Особой канцелярии! Гнать тебя надо со службы в три шеи! Завтра всё будет доложено хозяину! — развоевался нервной почве Тит Ардалионович, обычно такой мирный и добродушный.
Бедный швейцар стоял ни жив ни мёртв, обнажив седоватую голову, судорожно теребя фуражку.
— Так ведь эта… — лепетал он бессвязно, — там было… была там… Зверюга была! Сама огромная, чёрная, а глазищи белые и светятся… Страсть такая… — он вскинул на молодого барина глаза, в тайной надежде, что тот его слова опровергнет, дескать, примерещилось дурню, с пьяных, поди, глаз. Увы.
— Ну, была зверюга, и что? — ещё больше возмутился Удальцев. — Разве у вас тут вывеска висит, что вход со зверюгами возбраняется? Ну? Где вывеска, покажи?
— Ваша милость! — запричитал мужик. — Я ж не знал, что она при вас! Я думал, она дикая и пожрать вас хочет!
От таких его слов даже прислуга, что топталась позади с кочергами да палками, охнула и разбежалась кто куда, а Тит Ардалионович совсем взбеленился.
— А-а-а! — яростно зашипел он. — Выходит, вместо того, чтобы впустить поскорее слуг государевых, от опасности избавить, ты нарочно оставил их на улице, чтоб сожрали?! Да ты бунтовщик, братец, инсургент! Острог по тебе плачет да Сибирь! А ну, городового сюда!
— Барин! — взвыл швейцар и повалился в ноги. — Не погуби! Не сургент я, Перуном-громовержцем клянусь, Родом-прародителем, Дажьбогом-покровителем! Со страху великого будто затмение на меня нашло, себя не помнил, что творил — не ведал! Помилосердствуй, барин, семь ртов кормлю, не дай пропасть дитяткам моим! А-а-а! — несчастный старовер решил, что тут ему и конец пришёл, ему уже слышался свисток городового, лязг кандалов, тарахтение арестантской телеги…